Выбрать главу

В Триесте при отплытии его провожал лишь Нино. В капитанской каюте должен находиться секстан, который отмечает положение на море, измеряя неуловимо снижающийся по мере продвижения к югу угол расположения звезд на горизонте. Энрико попытался представить себе секстан и другие инструменты, предназначенные для того, чтобы не сбиться с курса, не заблудиться и знать, где кто находится в этой однообразной водной шири. Его жизнь, что бы ни происходило по ту и другую сторону океана, все равно будет связана с тригонометрией чердака, где они встречались каждый день втроем — Карло, он и Нино.

Когда они познакомились в школе, Карло числился в ученических списках как Карл Михельштедтер и уже тогда сразу же стал «другом, заполнившим для меня все пространство и ставшим моим миром, тем, что я искал», как написал ему Энрико незадолго до отъезда. Их одинаковая оценка окружающего мира была воплощением величайшего желания, чудом и наслаждением. На чердаке у Нино в Гориции они втроем вместе читали в оригинале Гомера, трагиков, досократиков, Платона и Евангелие, Шопенгауэра (понятно, что его тоже в подлиннике), Веды, Упанишады, проповедь в Бенаресе и другие речи Будды, а также Ибсена, Леопарди и Толстого. Они делились своими мыслями, рассказывая о каждодневных событиях на древнегреческом, как, например, о знаменитом приключении Карло с собакой, и шутили, переводя все потом на латынь.

На том чердаке произошло нечто простое и решающее, прозвучал зов без обращения, явственный и воздушный, как в те дни, когда они ходили плавать и бросать камешки по водной глади Изонцо. Энрико видит улыбку Карло, белый гребень волны под темными глазами и черными кудрями, видит, как он, встав из-за стола и направившись к танцевальной площадке, уходит вдаль, как он поднимается на вершину горы Сан-Валентин или на тот же чердак, всегда с внутренней убежденностью.

Нино Патернолли провожал Энрико от Гориции до Триеста, короткое путешествие среди неровных камней и ржаво-красных зарослей сумаха[7], этой свернутой крови осени под бесчувственным небом. Когда они прибыли в порт, уже наступил вечер, стены темных облаков терялись в вышине, влажный ветер мягко веял в лицо. Маяк высвечивал зеленоватый круг под носом «Колумбии», посреди шелухи и другого мусора колыхалась и переливалась в отблесках света тыква — отломленная от носа парусника и изъеденная морем раздувшаяся грудь полены[8].

Маяк отбрасывал на воду конус света подобно флорентийской лампаде, освещавшей лежавшие на столе бумаги. Это был светильник с высокой ножкой и священными, хищными горловинами, высвечивающий страницы, когда Карло заполнял их крупным и четким каллиграфическим почерком. Карло был счастлив тем, что он пишет, свободный и уверенный, каким и был на самом деле, не обращая внимания на уже написанное, как тот комедиант, что жаждет представить публике некий плод своего труда, но, не желая трудиться, лишь топает от нетерпения, поглаживая прекрасно переплетенную книгу. Теперь тот светильник с абажуром, украшенным изречениями досократиков, покоится на чердаке на письменном столе Нино. А пистолет должен лежать в одном из ящиков стола. Энрико хотел взять пистолет с собой, но пронести его на корабль оказалось невозможным, и он оставил его Карло — кому же еще мог он оставить что-то из дорогих ему вещей.

Карло пообещал, что в час, когда корабль снимется с якоря, подойдет к слуховому окну на чердаке и будет смотреть в вечерних сумерках в сторону Триеста, откуда отплывает Энрико. Как будто бы он мог нашарить в темноте и вытащить предметы из мрака, это он-то, учивший, что философия, любовь к неразделенному знанию, означает видеть далекие вещи так, будто они расположены совсем близко, и отказаться от их постижения, потому что они просто-напросто существуют в великом спокойствии бытия. Кто знает, каким было выражение его лица, когда он высовывался из окна, черные глаза в ночи, не было ли в них вызванной отъездом Энрико тени безысходной меланхолии и пронизанного горечью желания остановить его бегство, которым Карло так восхищался, может быть и чересчур.

Бежит ли Энрико на этом пересекающем Атлантику корабле, чтобы навеки обо всем забыть или чтобы вернуться к тому, что пройдено и пережито? По правде говоря, он стоит, и даже сделать несколько шагов между каютой, палубой и обеденным залом при этой великой неподвижности моря кажется ему неуместным. Оно постоянно окружает корабль, воображающий, что бороздит море, тогда как вода всего лишь на мгновение отступает, чтобы снова сомкнуться. Только земля по-матерински терпит плуг, ее распахивающий, но море — это великая, неисчерпаемая красота, ничто не оставляет на нем следа, руки пловца моря не объемлют, они лишь отталкивают и теряют его, а оно им не поддается.