Однажды в гости приезжает Лизетта, дочь Карлы, такая же пылкая и изящная, как и она сама, и тоже страстная лошадница, он рассказывает ей об индианках и жеребятах, они разыгрывают истории Карла Мэя, он превращается в Олда Шэттерхэнда, а она в знатного краснокожего Виннету. Он рад, что она не его дочь, так много легче и много проще видеть, как она уезжает в Германию, чтобы уже не вернуться назад.
Ему часто пишет синьора Эмма. Ей восемьдесят лет, «глупых восемьдесят лет», и она рассказывает ему о праздновании своего дня рождения в Гориции. Весь день она была дома, принимая гостей с девяти утра до одиннадцати вечера, хождение взад и вперед с письмами, телеграммами и цветами, заслуживающими лучшей участи, почему только дни летят так быстро? Лини нравится ей больше Аниты, но она хотела бы взглянуть Энрико в глаза, чтобы почувствовать, действительно ли ему хорошо. Возможно, нет. Чтобы не страдать, чтобы идти вперед, надо бы быть таким, как другие.
Она, во всяком случае, пытается стать таковой, и в 1938 году, когда выходят расовые законы, дает ему советы по поводу спаржи и матавильца[61], спрашивает, есть ли у него более длинные брюки, чем те другие, что были на нем, когда они в последний раз виделись. Он отвечает ей уклончиво, ему не нравится выражение «идти вперед».
Синьора Эмма в письмах рассказывает больше всего о внуке, сыне Паулы. Они вдвоем находятся на Мармоладе. Брак Паулы неудачен, но высокая, покрытая снегом Мармолада блестит, и Карло, племянник, счастливо играет в снежки, на фотографиях он выглядит красавцем и улыбается. Было бы неверным оказаться привязанным к красоте, к великой несправедливости соблазна и здоровья, полагает старая синьора, продолжая разглядывать эту фотографию. Если бы она не была так стара, она приехала бы в Сальворе, но в конце концов не столь важно видеться. «Связывающие нас узы, Рико, таковы, что разорвать их невозможно». Конечно, он мог бы все же писать и побольше, но ведь и эпистолярный жанр является литературой, а он презирает литературу, ему больше нравится делать заметки по особым случаям, употребляя их как quominus[62].
Время от времени его навещает Бьяджо Марин и говорит ему, чтобы он посадил, по крайней мере, розовый куст перед домом, чтобы доставить удовольствие Лини. Бьязето не может понять Карло, хотя и никогда не забывает то утро во дворе гимназии в Гориции, когда он увидел, как Карло пьет воду из фонтана, со ртом и лицом под струей воды, после того как снял с головы круглый испанского типа берет. Бьязето нравится падающая вода и сходящий вниз груз, жизнь, что протекает, полная жажды и голода, постоянно изменяясь и растворяясь. Он поэт, способный видеть Бога только в чувственных и совершенных вещах, всегда превращающихся в нечто другое, в амфоры, из которых пьют, во рты, которые целуют, в прожорливых идолов, в вечный псалом опьяняющего исчезновения.
Энрико же думает о свете, увиденном Карло там, где другие видели лишь тьму, о безбрежных морях, которые никогда не бороздились килями судов, о солнце, что в тех морях не меняет положения и не заходит, солнце идей Платона, а не богов Гомера. Но иногда то сияющее, ослепительное небо кажется ему черным, он закрывает глаза и погружается во тьму, прикрывая веки. Он по-хорошему завидует Марину, который не изумляется и различает вечное, что присутствует повсюду, во многих скоропреходящих богах.
Однако внутри у Марина остается неутолимый отсвет того утра у фонтана. «Нельзя себе позволить проигнорировать или забыть это», — пишет ему Энрико, но, несмотря на это, в одном из писем к Пауле он с важностью замечает, что у Бьязето нет «большого понимания» Карло, потому что Бьязето любит мир, а «Карло — это святой, и нет иного величия, чем святость, а она не что иное, как отрыв от этого мира, признание необходимости такого мира, что не был бы похож на этот мир сумасшествия и печали».
Иногда после обеда они с Лини ходят в гости к Баттилана. Их дом светел и гостеприимен, как и они сами, там стоит фортепьяно, и на нем играют Шуберта, Бетховена. Как и Арджия, у того же самого моря. Порой они все принимаются веселиться, Лидия поет «La Paloma», а Лини играет на цитре. Эти летучие звуки как нельзя лучше идут к ее немного суровому лицу. Энрико улыбается ей, и она улыбается ему, забывая о том, как он одним пинком сбросил ее с кровати, причинив ей боль, вспоминает какое-нибудь его письмо, кончавшееся словами «целую тебя», и меланхолия в ее глазах исчезает, как отблеск сверкнувшей и погасшей молнии. Но цитра не бог весть какой инструмент, она под сурдинку заканчивает на ней играть, тогда как облака заволакивают небо. Сахар и кофе становится все труднее достать, ее тонкий рот вскоре снова принимает горькое выражение, но, к счастью, пелинковец и граппу всегда можно найти.