Дразнить тебя придут.
Свирепость Медного всадника настоящая, за ним стоит то самое государство, которое 70 лет не позволяло напечатать «Историю Петра» за несколько упоминаний о пьянстве, странности и неуравновешенности государя.
Пушкин лучше декабристов знает, с какой грозой имеет дело. Ее зарево освещает природу, погоду, город и поднятую на дыбы страну. Ольга Александровна Седакова вслед за другими замечает перепад освещения между унылым ветром, бледным днем Вступления и блеском, пламенем новой столицы. Ясно, что день в северном городе будет скорее тусклым. Молния сверкает помимо него. Природа и человек одновременно высвечены и оставлены имперским блеском. Можно ли сказать, что между ними перепад как между временным и настоящим? Да. Не то что блеск парада длится недолго, от чистки пуговиц до их окисления, но он вообще создан не декорациями: он до стирки, утюжки и позолоты создается напряжением нездешнего момента; его наплыв и угасание чисткой вещей собственно только иллюстрируются.
Везде человек и природа брошены имперским блеском, но в Петербурге и Ленинграде особенно. Город строился умирающими. В 1777 тут было страшное наводнение, явно грозящее повторением. Это «детище Петра» с самого начала было проклято старшим сыном Петра Алексеем. Как никакой другой, город был опустошен в ленинской и сталинской чистках и на три четверти вымер в «блокаду» 1941–1944. Впечатление брошеного он оставляет и теперь пустотой огромных гостиниц, миражеобразным состоянием дворцов.
Возможен конечно менее апокалиптический взгляд на вещи. Но ведь для такого взгляда и наводнения словно не бывало. О поведении здравого обывателя у Пушкина:
В порядок прежний всё вошло.
Уже по улицам свободным
С своим бесчувствием холодным
Ходил народ. Чиновный люд…
На службу шел…
Граф Хвостов,
Поэт, любимый небесами,
Уж пел бессмертными стихами
Несчастье невских берегов.
Царь, народ и их вечный поэт снова на плаву на следующий же день после наводнения. Так Ленинград заселялся после выселения конца двадцатых, после убийства Кирова, после «блокады». Жизнь продолжается. Для всех живых, кроме одного. С графом Хвостовым
бедный, бедный мой Евгений…
соседствует, с многоточием печали, как с обеспеченной небесами поэзией Хвостова — пушкинская необеспеченная. Ей надо было обеспечивать саму себя, подниматься из ничего звонкой и сильной, иначе она рухнула бы даже не туда, куда поэзия Хвостова, в историю литературы, а еще ниже, просто в никуда. Хвостов обеспечен литературным процессом, а Пушкин сам сначала должен придать смысл литературному процессу, потому что состоя только из поэзии Хвостова весь этот процесс имел бы не больше смысла чем хождение холодного народа по свободным улицам. Пушкин способен это сделать как раз из-за своего особого положения непринадлежности ни к какому процессу. «Поэты некомплектные жители света».
Тогда в странном государе Пушкин увидел своего? Да, но растерянного, глядящегося как в зеркало в монстров и двоящегося на мудрого законодателя и на дикого барина, вздорного тирана. Его создание тоже должно было колебаться, блестящий город, вознесшийся над стихией и подточенный ею. Она то ли покорена то ли вовсе нет.
Пушкин в отличие от царя не имел только права на ошибку, при том что природой ему в отличие от Петра было гораздо меньше что суждено, во всяком случае не поэма о медном всаднике. Петру было достаточно размаха и открытости, чтобы впустить в бытие город, давно просивший существовать из-за всегдашней двуглавости России и уже затянувшегося упадка старой северной головы, Твери, Новгорода или Пскова. Архангельск безуспешно пытался играть эту роль. Указы Петра большей частью не выполнялись и было естественно, чтобы с постройкой города получилось как с воронежскими верфями и каналом Волга – Дон. Но для возрождения второй головы России достаточно было впускающей пустоты в месте власти и ее недовольства Москвой. У Петра было это и больше, постоянное тяготение к воде. Он имел свои представления о Петербурге, хотел сделать его Амстердамом, Венецией, приходил в отчаяние и решал, что всё погибло, когда каналы прорывали узкие, а он хотел судоходные. Вторая голова России отрастала хоть по его приказу, но всё-таки сама собой. Возможно поэтому на Петербурге, который тайно рос сам, нет тягостного следа личности основателя. Как, впрочем, и на поэме Пушкина. И город и поэма имели другое основание и другую тягу, чем просто намерение их создателей.