– Ты знаешь, Майя. Ее убил Мартин Лютаев.
Наши плечи расправлены. Мы не сводим друг с друга глаз.
– Его тоже убили.
– Я прирезал его, как свинью.
Я дергаюсь и моргаю – кажется, отключилась, задремала, эти слова всплыли из короткого сна. Константин напротив. Говорил ли он это?
Когда чашка с чаем оказывается возле моих губ, я отставляю ее в сторону. Хватит с меня индиан-тоника в исполнении Джона. Константин провожает ее взглядом прищуренных глаз. Повторяет:
– Я прирезал Лютаева, как свинью.
Диктофон пишет.
– И семью Апрелевых? Стасю Черницкую?
– Апрелевы не следили за газом, – усмехается он настолько красноречиво, что ответ очевиден. – А Черницкую зарезал сожитель.
– Я видела вашу маму в метро. Она вас ждала.
– Знаю. Спасибо за подкаст.
– Что теперь?
– Чай не отравлен. Пей. Я не причиню вреда дочери человека, который спас мне жизнь.
Я делаю большой глоток. Важно показать, что я ему доверяю.
– А тому, кто сидит в вагоне?..
Не меняясь в лице, он подмигивает мне одним глазом.
– Можем его навестить.
Пока я натягиваю ботинки, Константин сдергивает с крючка меховую тужурку и достает из-за вешалки ружье. Он шагает первым, я – позади. Мы огибаем дом. Теперь я вижу и вагончик, и грузовик, на котором тот сюда приехал. Земля вокруг взрыхлена колесами. Константин долго ковыряется с замком. Я стою у него за плечом.
– М-м! – раздается изнутри. До чего странно вдруг увидеть выкрашенные мною в черный стены.
Джон лежит на полу, перемотанный строительным скотчем – ноги, руки и лицо скрыты под серебристой пленкой.
– Вы как он, – говорю я, пока пытаюсь отыскать макетный нож – он должен быть в шкафу, я сама убирала его туда после ремонта. – В чем разница? Март убивал… Вы убиваете… – Нож на месте. Я бросаюсь к Джону и взрезаю клейкую ленту там, где должен быть рот. Промахиваюсь – на лезвии кровь. Но Джон разевает края скотча и дышит. Дышит. – Отпустите нас, – шепчу. – Папа спас вам жизнь. Сегодня тот самый день. Отпустите нас.
Он обмотал его скотчем с ног до головы. Не собирался кормить, поить и выпускать в туалет. Оставил бы здесь умирать? Медленно загибаться от голода, жажды и естественной нужды. В своих владениях.
– В память о папе, – твержу я то единственное, что еще есть в голове. – Пожалуйста, отпустите нас в память о папе.
Константин не отвечает. Обернувшись на тишину, я вижу, что он целится в Джона. Тот извивается всем телом, пытается отползти – хрустящая серебристая мумия с одними только глазами, живыми глазами.
– Я следил за твоей жизнью, – говорит спасенный папой, – с тех пор, как убил Лютаева. Он был не очень, да? И этот тоже. Дерьмо. Не хотел тратить на него пулю. Считай, уже помогла. Отпущу, если ты объяснишь мне.
Я объясню. Отвечу на что угодно. Бешено киваю, загораживая собой Джона. Не вижу лица. Черный силуэт на фоне дверного проема.
– За что Лютаев убил мою маму? За что? За что он ее? За что? Что она ему сделала? Зачем? За что?
Зачем, Март. За что. Я не знаю. Зачем, Март. Я не знаю. За что. Март. Март!
– Простите. Я не знаю.
Не прислоняться. Там шипы вот такенные, проткнет сам не заметишь как. Думал, пальцы, глаза, плечи? Думал, теплое, мягкое? Не прислоняться, тебе же каждое утро вдалбливали, и по вечерам тоже, а ты читал и смеялся в себя – херня, канцелярщина, как «не забывайте свои вещи» и «уступайте места инвалидам». А вот еще висишь ты такой на поручне и от нечего делать переставляешь местами буквы: не ронять-не принять-не понять, а она говорит – не я. То молчит, как будто вообще не здесь, и вдруг – «не я», выстрел тебе в висок. Волосы взъерошиваешь, крепче к себе прижимаешь, но в руках пустота, куртка эта еще с заклепками, провод от наушников… А ты в ответ опять со своими тупыми приколами, хотя по глазам видишь, что она тебя за них презирает, и вот та самая первая игла в плечо, но пока что мягко – ш-ш… – ранение не смертельно, всего-то несколько капель на затоптанный пассажирами пол.
Кстати, здесь, на «Соколе», люди чаще всего падают на рельсы. Никто не знает, почему. Просто факт. Если смотреть наверх, голова немного кружится…
Короче, жить можно, она как бы рядом, и ты во все это веришь, пока не открываешь дверь, а за ней темно, как в том долбаном туннеле, только нет никакой поездки из точки А в точку Б, зато есть двое – там, в темноте. И падение. Ее. Твое. Ваше. Смотришь на них, смотришь, смотришь. Убил бы, но только хватаешься обеими руками за ту штуковину, что торчит у тебя из груди, и пытаешься вспомнить слова, и пытаешься вспомнить, и пытаешься, но чтобы кричать, кричать, кричать, нужен голос, голос, голос, а у тебя его нет.