Выбрать главу

А Наташа не шепнет разомлевшему медику "я - твоя". Папаня, понимаешь, не пересвищет на свадебке соловья. Его не обнимет друг-лекальщик Пахомыч, прикипевший сердцем к этому дому. Он не будет приговаривать за чаем "мы еще повоюем". Не обзовет медика (в сердцах) "ветродуем". Не засверлит с папаней в полуночном цеху. Не пожалуется медику на свербенье в боку "особливо, ежели, скажем, дождь или сухо". Отчего медик не преклонит красное ухо к немодному, но выходному его пиджаку.

И никогда в развязке нашей волнительной пьесы не прогремит и не вдарит заупокойная месса, при звуках которой, двигая стульями, встанет на сцене народ. И когда Пахомыча протащат сандалетами вперед не разведет руками, понимаешь, потрясенный папаня, не подаст ему накапанной валерьянки в стакане Наташа Шарова в оттопыренном на животе платье, а потом, очень стройная, в очень домашнем халате, не склонится с медиком и папаней в приятном финале над плаксивой подушкой, которую втроем укачали.

III

Моя бедная героиня, цирк сожгли, ускакала четверка лошадей в голубых султанах и неоновых трубках синих, из бетона воздвигли орган по проекту чухны, свиданья назначаются там, как прежде, и с помадой стоят цыгане, в проходных те же дяди торгуют водкой, и бульвар поруган разрытый.

Ты была на нем самой кроткой веткой, к телу его привитой.

Моя бедная героиня, на каких ты теперь подмостках перед зеркалом губы красишь и талдычишь свои монологи о себе, о дочке ли, сыне, о творящемся безобразьи, и уже подводишь итоги красоте, растворимой боем часовым, от театра кукол, уносимой снежинок роем или листьев в кулису, с круга поворотного в мощной арке театральной... хлопки и крики проникают за пышный бархат, и цветы, в основном - гвоздики.

* * *

Сердце спускающееся этажами сна содержанье,

гулкие лестницы и дворы всегда пустые, цвета норы,

небо прижатое к крышам и окнам всей тоской одиноко,

в штриховке решеток повисшие лифты на кишках некрасивых,

перила в зигзагах коричневой краски как сняли повязки, шахты подъездов с тихим безумием масляных сумерек,

любви, перепалок, прощаний небольшие площадки

в геометрии вяловлекущей жизни, склизкой как слизни,

город с изнанки - двери, ступени в улиц сплетенья,

куст ржавеющей арматуры из гипсовой дуры,

лиловые ветви спят на асфальте смычками Вивальди,

скелетик моста над тухлой водою, сохнущий стоя,

холмы, к которым шагнуть через воздух не создан,

но можно скитаться в сонном кессоне, расставив ладони,

врастая в обломки пространства ночами, жизнью - в прощанье.

наблюдение воды

I

... и улица у розовых холмов, впитавших травами цвета заката и ржавой жестью маленьких домов, все слушающих пение наяды в колодах обомшелых, там вода прозрачней, чем вода, и ломозуба, а если тронуть пальцами - звезда всплывает синей бабочкой из сруба и вспархивает в небо без труда. Шуршание песка и пахнет грубо застывший сгустками на шпалах жир, на насыпи цветы с цыганских юбок, и - вязкая, как под ножом инжир стоит Ока вполгоризонта, скупо, вспотевшим зеркалом скорей скрывая мир, чем отражая. Свет идет на убыль в голубизну глубоких звездных дыр.

II

Построенный столетие тому и брошенный теперь на разрушенье вокзал, уже не знаю почему, похож скорее на изображенье свое, чем на ненужный нашим дням приют толпы, сновавшей беспрестанно, и паровозов тупиковый храм, удобно совместивший ресторана колонны с помещением "для дамъ", несущим пиктограммы хулигана.

Весь этот некогда живой цветник густой цивилизации транзитной, что к услажденью публики возник, поник, увы, главой своей в обидной оставленности, так страницы книг желтеют и ломаются от пальцев листающих их хрупкие поля, неважны напечатанные в них слова, упреки, выводы страдальцев, их еженощно пожирает тля забвения, и бедные предметы не могут избежать ужасной меты. Так и вокзал, он в несколько слоев обит доской рассохшейся, фанерой, лишь кирпичами выложенных слов, как постулатами забытой веры, он утверждал углы своих основ.

III

Я видел город справа от себя: все эти черточки, коробочки, ворсинки, все знаки препинания его реестра, неподвижные росинки сверкали окон, дыбились рябя, и зыбились один на одного районы: тут - Канавино, там - Шпальный, Гордеевка, а там - другой вокзал, чуть высунутый изо всей картинки, счастливее, чем этот мой печальный, и плыли облака, из зала в зал идут так экскурсанты - в некий дальний и лучший изо всех. Я не скучал, разглядывая мелкие детали, мазки, перемежающий их шрифт,

указки труб торчали и считали дома на улицах. Теснящийся наплыв лишенной куполов архитектуры промоины, овраги, перебив мелодий каменных синкопами, стокатто, густописанием разросшейся листвы зеленых опухолей "имени Марата" и гуще - "Первомая", где ни львы, ни нимфы мраморные прыгают в аллеях, а монстров гипсовых толпища прет, и дальше - город крышами мелея, дырея, распадается, ползет по Волге вверх к полям, что зеленея и бронзовея держат небосвод.

IV

Меж мной и дивной этой панорамой, чуть воду выгнув тянется Ока, не проливаясь из песчаной рамы, а Волга, что сутулится слегка, исходит справа - под мостом пролазит, и кротко отражает облака, стремясь к слиянью - поясняю: к счастью. В тени моста, лиловая слегка, она похожа на провал опасный и странно от небес отрешена, она уводит вглубь воды неясной, и, кажется, сама отражена таящейся в ней непроглядной мутью, в которой булькнув, стенькина княжна прохладных рыб кормила белой грудью и ракам верная была жена, в то время как Степан своей дружине какой он друг-товарищ доказал, по каковой возвышенной причине его народ любил и воспевал как молодца, но все же и кручине показывает в песне путь слеза по шемаханской пленнице-дивчине.