III
К нему тут привыкли все: колодец, коза, корова. Кобыла и балагула. Ночная звезда. Иегова. Он отталкивается от травы. Он восходит без лестниц в шатающееся небо. Ведь оно без него исчезнет. Он понимает мир, как младенец сосок багровый, с звездочкой молока, с мычащей в яслях коровой, с курами на дворе, козой, корку жующей, с Господом Богом на небе и на иконах живущим кротким Христом-Спасителем, солдатом, пьющим с подружкой; она у него на коленях, он - с недостаточной кружкой, с умной рыбой в воде, с невесомым раввином между звездой и луной, над местечком родимым... Знает скрипач, что нужно нам для полета простого, вот он сидит на крыше, там где был нарисован.
* * *
Зазвенел звонок, то ли школьный, то ли ларек ограбили, то ли кино уже началось, а лимонад не допит, и плывут облака над дворами, кресты над кровлями... город в сентябре похож на шар воздушный.
Листья влетают ко мне в растворенную форточку, листают стихи, застрявшие в каретке пишмашинки "Москва", задирающей жестяную горсточку к ненадежному потолку на Малом Каретном.
Неохота вставать. Бриться. Мои свидания в последнее время назначаются посредине медного провода. Узкого места, куда не придешь без электричества телефонных линий.
Это, наверное я накрутил. Ну и ты, быть может. Наши регистры гуляют, как Бойль с Мариотом. Клены швыряют листья в летящие лужи. Бульвар похож на ветерана с янтарным аккордеоном.
* * *
Здравствуй, смотритель желтого-рыжего-черного. Ветра сырого. Воспаленного горла неба нечеткого. Смотри, голая роща унижена. Отворачивается, стыдливая. Земля голодная, чернокнижная, свое варево торопливо жизнь - дожирает, неопровержимо приближена. Так ли с нами будет: сон приснится, раздрызганный в капли, в землю вопьются (на лицах пудра) прихорошенные - в чрево ее перемалывающее, полумертвое, червивое, вскрываемое лопатой, в мокрое корье, в комья перетертые, в грубую крупу, подаваемую ко рту распадом.
* * *
Мы живем в эпоху торжествующих кретинов. А букашки ползут наклоняя травку. От того что я вижу может вырвать. Особенно четко на беленькую бумагу.
От меня отшатываются при встрече. С таким лицом не подходят к дамам. Видно в нем начертано то "далече", где на весь свой век нахлебался сраму.
Журналист зажужжал - заработал денег! Щелкопёр натрещал - 30 тыщ курьеров! Разбудите архангела Гавриила. Я давно не слышал чарующих звуков.
* * *
Человек падает под горизонт, вдруг... ни крика, ни всплеска, все вспоминаю его лицо без воскового блеска, скоропожатье его руки сухонькое касанье, круглые веки - порх - мотыльки блеклые над глазами, слышал теперь синегубка ему стала подружкой милой, глупо всё вышло, не по уму, с этой его могилой, а хороша она - не хороша, не распознать сквозь дымку, с ней неодиноко лежать, навзничь вечность в обнимку, вот она кровная с миром связь семени с прахом, влагой, то что питает тоску и страсть, обреченной отвагой, всякой земле он песка родней, глине любой, подзолу... в каждой былинке теперь звучней арфа поет Эола.
* * *
Протопопа упрямого темная речь продирается к небу, дабы небо стеречь. Принимая из рук палача крохи хлеба, пировать на дыбах, - да вроде юлы на колы, быть на дыбу насаженным, не изрекая хулы но хвалы Богу доброму - абы - Богу-то страшному. Так отвергни, - ему говорят, - Отступи! Либо пусть явит чуда! и из ямы, в червях, протопоп возопит, - С кем же буду тогда... с кем буду...
* * *
Просыпайся, дружок, просыпайся. Голубые глаза открывай. Я тебя, лейтенантик запаса, подсажу в ленинградский трамвай.
Через день начинается лето, набухают любовью сады. Небо птицами насквозь пропето и всплывают дворцы из воды.
Мне с тобой, рядовому бродяге, часовому болезной луны, в невоенной шататься рубахе по зеленым траншеям весны.
И кружа над Невой и мостами в неотвязном пуху тополей, слышать будущего нарастанье в легкомысленной жизни моей.
Будто трубы трубят золотые над землёй высоко в тишине, где мы ходим с тобой, молодые, по одной ленинградской весне.
Ты, моя докторица большая, от печалей моих излечи и к трезвону второго трамвая прицепи от бессмертья ключи.
новые берега
I
...повернулась плечом и уткнулась в плечо, лоб был влажен, хотеть не хотелось еще, но еще обвивала меня горячо,
дышишь... бедный скелетик ... костяная нога... жизнь, конечно, кромешна, разлука туга, входим на вдохе в новые берега,
свет смежает глаза, жизнь наощупь бредет, за зазором зазор теплый выдох прядет черносветлый узор - коридор - так вперед...
II
В влажные клеммы любви - вход, распаленный сердечник, в спас и замес на крови вдвинуты горла и плечи. Нас заплетает узор рёбер, коленей, лопаток. Выступ вступает в зазор - в правильный миропорядок. Кто там, смешав нас, следит сверху за нами бессонно, грудь прижимая к груди, гонит в сосудиках солнца, в рысь замираний, рывков, так вылезают из кожи вон из костей, из гребков рук к прошивающей дрожи. Вобранный воздух во ртах вогнут в гортанные трубы, в вырытый ход для крота в общей норе носогубой. Головы в душном дыму, в палево-голом угаре... Нечего делать уму в сомкнутой в целое паре. Ева, Ревекка, Рахиль, Лия, Эсфирь, Магдалина ветра горячего пыль, света светящая глина, выгиб ребра моего, выломанного из рёбер... Мне хорошо, на него солнце Эдема угробив.
III
Я не руками, ртом касался, груди мерцающей и плеч, подставленных... и свет мой освещался, но как немел язык, темнела речь.
Едва ли сознавая, создавали мы что-о нежное, чему названий нет... Лежали улицы - карандаши в пенале да детский дребезжал велосипед.
И губы целились и локти улетали, так птицы бедные кружат у тайных гнезд, когда мы ненадолго замирали, и слышали... как мир огромен, прост.