В воздухе сиреневом угаснувшем ветви зеленеющие плавают. Набухают губы кровью красною розовые голуби двуглавые.
Над мостом, над бедными предместьями, медленно Медведица затеплится, медными лучами в перекрестии смерти отодвинутой и сердца.
В этом дне такое было небо, топкое, на площадях уснувшее, что разгуливать опасно было мне, Бог обок шел. И к шепоту прислушивался.
башня "Дания"
"... на свете много есть такого, что недоступно"... У. Шекспир. "Гамлет"
Я в башню, под названьем "Дания", вхожу из среднерусской местности, в которой изнываю от познания своей непоправимой бесполезности.
Я вижу переполненные комнаты, где спят вповалку, пьют и развлекаются. Там девушка под одеялом скомканным, луна в окно ... и мы в ней кувыркаемся.
Я будто бы учусь в кирпичном домике скучнейшей, гнилозубой филологии. На самом деле, все-то мои помыслы обращены на радости недолгие.
Я чувствую, что милая прелестница ко мне охладевает, чаще хмурится. Однажды мы спускаемся по лестнице, ступенька за ступенькой, к серой улице.
Сугробов осязаемое таянье. Сосулек убивающихся песенка. Красавица моя, простая моя, частит, щебечет что-то резвенькое...
Она - налево, я - на лекции, но заворачиваю в запах кофе. Накрапывает дождик. Он, как флексия, на отглагольной дали, ртутной кровью.
Мне надо уезжать. Пора расстаться мне с ученьем удрученным и с подружкою. Я представляю утренние станциии, чай в подстаканнике и небо русское.
Плетни. Заборы. Белые уборные. И - с поворота рельс - дорога дальняя и даль сама - зашмыганная - сорная, с кирпичной башней, под названьем "Дания".
башня "Дания"
"... на свете много есть такого, что недоступно"... У. Шекспир. "Гамлет"
Я в башню, под названьем "Дания", вхожу из среднерусской местности, в которой изнываю от познания своей непоправимой бесполезности.
Я вижу переполненные комнаты, где спят вповалку, пьют и развлекаются. Там девушка под одеялом скомканным, луна в окно ... и мы в ней кувыркаемся.
Я будто бы учусь в кирпичном домике скучнейшей, гнилозубой филологии. На самом деле, все-то мои помыслы обращены на радости недолгие.
Я чувствую, что милая прелестница ко мне охладевает, чаще хмурится. Однажды мы спускаемся по лестнице, ступенька за ступенькой, к серой улице.
Сугробов осязаемое таянье. Сосулек убивающихся песенка. Красавица моя, простая моя, частит, щебечет что-то резвенькое...
Она - налево, я - на лекции, но заворачиваю в запах кофе. Накрапывает дождик. Он, как флексия, на отглагольной дали, ртутной кровью.
Мне надо уезжать. Пора расстаться мне с ученьем удрученным и с подружкою. Я представляю утренние станциии, чай в подстаканнике и небо русское.
Плетни. Заборы. Белые уборные. И - с поворота рельс - дорога дальняя и даль сама - зашмыганная - сорная, с кирпичной башней, под названьем "Дания".
* * *
Людмиле Шаковой
В хороших садах вселенные полных лун мерцают сквозь нервное мессиво колеблемых ветром листьев, ветер безумен, вспыльчив, нетерпелив и юн, и напор печали неистов. Потому что как всё, как все, вечер должен пройти, уехать на поворачивающейся игольчатой карусели. Разве дано забыть, что у всех впереди, неминуемом "впереди", когда мир обернется постелью, вместе с погодами, пагодами, городами, людьми, походами на Восток, дорогами и горами. Черные небеса истоптаны лошадьми, оседланными для нас, заботливо, и не нами. О, жестяная музычка, шарманочный перезвон... Лампочки так раскрашены, невозможно не рассмеяться, наблюдая, как улетают пол, человек, газон, ошарашенные деревья далеко внизу суетятся. Хорошо бы, отпутешествовав, разыскать такой уголок: в растворенном окне - островитянки, неводы, чайки, а в камине позванивает уголек и слышно шараханье волн в ста шагах от кресла-качалки.
* * *
Здравствуй, смотритель цветов: желтого, бурого, черного, ветра сырого, веток, распяленных на фасадах, полумусульманское небо помешано на маленьких чётках четких окошечках... мутный мед, мутный мед для несытого взгляда! Вслушайся в тихую жизнь, истончающуюся незаметно на мелькание тополей, моську, морщины остолбеневшей старухи, все застыло на родине, на неизменных бедных улицах, поднимающих кирпичные руки к страшному полнолунью, будто упрашивая о пощаде, потому что у нежности целого неба в июньской ночи нет им ответа, нечего дать им, и они сворачиваются под набрякшее веко в горячую точку.
неисчерпаемые люди
Когда сограждан хмурые черты разглядываю в утреннем сабвее, глухое одиночество Нью-Йорка, двуногое, с конвейера платформ, читаю в произвольном беспорядке рассыпанного механизма счастья. Как будто схему сборки потеряли и стала каждая деталь энигмой, так как же приложить одну к другой?
Состав любого жителя Земли и анатомия его терпенья вполне понятны, в общем повторимы, но поразительна безмерная свобода неповторимых вариантов человека: так много их и так разнообразны и внешний вид его и сочетанья качеств, что я невольно думаю о том Сознаньи, чья фантазия способна творить неисчерпаемых людей.
Не это ли простое наблюденье доказывает, что причина мира есть вольное паренье Духа, чья цель таинственна, а время непомерно...
* * *
Больше всего я на свете любил с моста смотреть в текущую реку, чтобы буксирчик зачуханный плыл и облака налетали с разбегу на горизонт, чтобы ветер рябил
бедную воду, будто монеты рук миллионы швыряют в нее, чтобы вернуться сюда, так приметы нас уверяют. И боги мое ей подношенье приносят из Леты.
Разве подкупишь? Забывчивей нет вещи на свете, и разве оставишь взгляда и губ, или пения след в ней, не имеющей памяти, клавиш, чистых страниц, разрушенья примет.
О, амнезия воды
* * *
Как на Сретенском бульваре в марте стаяли снега, там кофейня есть в подвале, чуть побольше пирога, а в окошке ноги ходят, обувь мокрая толпы, воробьиные угодья, голубей крутые лбы. Я крошил песочный коржик, мрачно пялился на свет, что же это меня гложет? будто жизнь сошла на нет, будто я глядел отсюда, видел столик и окно, общепитскую посуду, что раскокали давно. Помню я подъем прекрасный, там, бульвар, как водопад, рвется к площади неясной в бездну с крышами подряд, марево Москвы клубится, выпирает из ветвей, дышит паром и боится, как в корзинке Моисей.