Выбрать главу

Быстро теряя опору в жизненных обстоятельствах, это племя обречённых находило особые приятности в усовершенствовании умствований. Никому бы не удалось превзойти его в манипулировании тем, что принято называть облагораживающим внутренним возвышением или – духовностью.

То, что побуждало к движению гражданскую мысль, было почти во всей полноте их неотъемлемой собственностью.

Тут хватало, разумеется, и спекуляций. Загоняемые в углы дворяне горазды были подбадриваться высокой поэзией, брались философствовать, лезли к царям с предложениями обновить правление через посредство умеренной конституции. Дворянская плаксивость процветала в те времена. Алекс отдавал дань этому виду возвышенной чувственности.

Конечно, выражалось это в нём лишь общо, в пределах поэтического, прекрасного. Но имела также место и ошеломляющая, взрывчатая физиологическая потребность обращения к слезам, проявлявшая себя в бытовании.

Ещё недорослем Алекс испытал прямо-таки неудержимый слёзный приступ, когда читал свои первые вирши в присутствии одного почтенного стихотворца. Нет, не сами стихи, не их содержание могло стать тому причиной. В ту пору они указывали только на сильное природное дарование; никто пока и не считал их достаточно зрелыми; ценность их была укреплена последующим…

Он тогда так и не дочитал одного из них, будучи не в силах противостоять ещё не растраченной в нём детской смущённости и взволнованности перед живым представителем литературной богемы, убежал и не возвратился…

Слёзы накатывались ему на глаза часто непроизвольно, а причина могла тут быть любая, даже самая пустяковая, что-нибудь вроде намёка на отвлечённую тщету жизни.

Но вряд ли этот мятущийся, истлевавший сочинитель, раз он мог подпадать под нечаянную слезливость, был слаб волей, не умел управлять собой и не отличался решимостью.

Люди, среди которых он жил, не знали его таким, и потомки, узнававшие о нём с годами несравненно больше современников, – тоже. А психологи как один утверждают, что тут нередко проявляется в человеке нечто вовсе и не отрицательное или чернящее, и даже в такие бездуховные и безалаберные времена, какие приходили много позже, иному, скажем, театральному рецензенту хорошее бывало подспорье, когда по ходу спектакля ему удавалось увидеть подобие слезы, как часть мощного сосредоточенного сопереживания, хотя бы на одном лице среди многих лиц в замершем, притихшем, послушном зрительном зале…

Как многозначительно и утончённо раскрывается во всём этом намерение каждого вызывать и показывать перед всеми собственный дух надлома и отвлечённого, выморочного страдания, одновременно желая раствориться в общем, делая это как можно скрытнее, с расчётом не дать себя распознать до конца, а, возможно, и – от самого начала!..

Повествование, изложенное в книге, подействовало на Алекса примерно так же, как нож, вставленный беспечным живодёром между створками только что вынутого из воды моллюска.

Его уже не покидало ощущение, будто основное в нём, выраженное в творчестве и быстро, на много быстрее, чем у других, отстоявшееся до полной кристальной чистоты и прозрачности поэтическое богатство, а, значит, и все его чувства, то есть целиком душа разрываются неведомой злой и жестокой волей. И не просто надвое, как это могло быть от приёма живодёра; трудно было даже определить, в какой степени шло тут разделение, куда всё устремлялось и что возникало уже как бы совершенно в другом месте, в конце.

Слезам уже трудно было удерживаться под веками; они потекли по щекам.

Но Алекс не зарыдал. То бывало с ним во время приступов меланхолии и необъятной чувственной совместимости с окружающим.

Рыдания всегда его очищали. Он становился опять тем же, обычным и даже более собранным, так что в последующем это оборачивалось для него, пожалуй, вовсе без каких-то существенных потерь внутри себя. Теперь же нахлынувшие отчётливые и отрезвляющие мысли меняли очень многое.

Он плакал тихо, обидно, растерянно, отрешённо, не вытирая лица, всё ещё не прерывая чтения и не замечая, как под его ладонями слегка усыревают и, уже умягчённые, теряют свой нейтральный холодок унылые книжные страницы.

Казалось, этот беззвучный и почти внутренний плач был продолжением какой-то давно зародившейся тягостной печали, не остановленной во времени и теперь показывающей себя болезненным страданием навсегда. Хотелось только, чтобы о нём никто больше не знал и даже не догадывался. Впрочем, охваченный сильным возбуждением, он забывался.