«С кучером, как и с Никитой, не то плохо, что я не знаю даже его имени. Но как мог не приглядеться хотя бы заранее ко внешности? За столько-то времени пути! Правда, была вроде тому явственная причина: сообщение с возницами и совместное с ними участие в разрешении дорожных перипетий по общему порядку возлагается на слугу, и он всегда был, что называется, под рукой. Но теперь-то, в этот раз я – без него. Подобало бы не упускать из виду…. Но – будто намеренно кто переводит мой взор с видимого прямо перед собою и вполне очевидного. Куда?
Неужто моё пребывание в жизни так сковано порочностью и я принуждён быть порочным и несчастным до крайности – до жестокости? Такое замечаю. Мало того, что возница давно уже немощен телом, теперь у него умирают глаза. Он почти слеп, и к концу провоза, возможно, ослепнет вовсе. А я уже знаю: ничем не помогу, не захочу и не смогу помочь. И когда придёт минута расставания, не вспыхнут во мне сожаления и не будет угрызений в душе. То же и после.
Я предпочту остаться поэтом, беззастенчивым рабом физического комфорта и опустошённой духовной чистоты. Как это ужасно и оскорбительно и как непоправимо! Да, я конченый, трусливый приспособленец…»
«И при чём тут волки? – размышлял он далее. – Пусть бы они напали. И даже будь я перед ними героем, как поэт, я себя стыжусь и боюсь…»
Ему припомнилась цепь его личных тоскливых и бестолковых дуэлей, большую часть которых он инициировал сам. Чего хотел? Чего искалось? Неужто по-настоящему представлялся храбрым во имя убогой и всегда остававшейся ни с какой стороны не осмысленной сословной чести? Если так, я – живущий только пороком, и – до кончины не так далеко. Пожалуй, оно и стоит того.
Трус в облике храбреца! Таким вот теперь уж и остаётся быть…»
Алекс зашагал в сторону тёмной глыбы скирды. Подошвы легко приминали податливый шорох стерни и неглубокими незримыми следами отпечатывались на мягкой, но ещё пока не сильно отсырелой земле. Он теперь один, и ему уже просто не хотелось преодолевать себя, рушить сложившиеся угнетавшие обстоятельства. В памяти затолклись эпизоды с убийствами по результатам игры в рулетку. «И там она же – трусливая сословная храбрость перед фетишем неясной чести. Значит, тоже огромная ложь в услужении порока; – всё опять сходится…»
Свирепая корысть – пороков грязных мать —
На души и стихи поставила печать
И речи лживые для выгоды слагала…1
Поэт вытащил пистолет из-за отворота. Вытянул вперёд державшую его правую руку и опустил вдоль туловища. Другой рукой начал расстёгивать пуговицы на груди.
«И вот – моя судьба. Где я – не знаю. Почему? – тоже. Но это – мой высший момент и мой час. Просто и даже хорошо. Сожалею, как мог жить в такой запертой и тесной храмине, приняв за явное истины придуманные и призрачные. Теперь говорю только о себе: озарение могу почесть за подлинное счастье. Что сохранится из моего для будущего? Для света и близких? Вослед меня их осуждение пойдёт за всё, что оставлял им прежде, а ещё более – за оскорбления дерзостью и вызовом сих минут…»
Рука, державшая пистолет, начала медленно подниматься в изгибе и от плеча. Было так же темно, как и раньше. В очередной раз проухал филин, уже значительно слышнее. Других звуков слух не различал, что казалось несколько странным, поскольку ещё у кибитки давали знать ощутимые порывы неожиданно задувавшего ветра, длившиеся, правда, недолго и так же неожиданно стихавшие. Они могли подойти сюда заново. И в самом деле: из-под низко нависавшей непроницаемой мглы сыпануло на щёку случайной пылью холодноватых невесомых капель.
Происходящее располагало к успокоенности и трезвой осмотрительности. Мозг и тело существовали в едином устремлении против любой попытки духа возбудиться в отчаянности мятежных чувств. То осознание воли, дисциплины и хладнокровия, которым ему приходилось довольствоваться, когда на расстоянии перед глазами появлялось едва различимое круглое отверстие рока.
Откуда-то издалека выходили и подступали мысли о том, что, пожалуй, более всего последствия уже окончательно созревшего решения могут быть неприятны для ослепшего возничего; ему, конечно, учинят изматывающий допрос, притом, как водится, ещё и с пристрастием. «Ну, это мы знаем…» Бедняге не выдержать. И если осудит и проклянёт, будет сто раз прав. Да, возможно, и Никита.
А матушка, наоборот, пожалеет и, горюючи, скоро угаснет…
Эти торопливые для данной ситуации размышления уже не казались уместными. Приходилось им сопротивляться. Но ещё более некстати и как бы по-особенному настойчиво приближалась и жалила очередная мысль – об авторе лежавшей теперь на сиденье книги.