Менеджер мог поторопиться и с доносом служивому – о всех подробностях поведения его, заезжего поэта, при оформлении денежного займа.
Было также что заметить и у остальных, кто находился за обеденным столом.
Щёки у Ани пылали необычным жаром; за всё время приёма пищи она лишь изредка взглядывала поверх своего прибора и произнесла буквально несколько слов, при этом старалась привлечь к себе внимание из сидящих напротив одной игуменьи.
Алексу это показалось весьма странным. Ночью, когда она была у него, она так и не назвала ему своей тайны. Отделалась тою же, как и в их первое интимное свидание лукавой и жеманной отговоркой, что, мол, об этом она обязательно ему скажет, но – позже. Что это за тайна? И какая имелась надобность не выдавать её, когда их отношения стали так близки? Как она сможет известить его теперь, при самом его отъезде?
Прощание состоялось тут же, в зале столовой. Оно было простым и сдержанным. Напутствия и пожелания отъезжающему звучали отстранённо, будто им мешал дневной свет. Никто не выдавал каких-либо особенных своих чувств. Девушкам это, видимо, полагалось из-за присутствия матери. Сама Полина Прокофьевна выглядела измождённой, угрюмой и какой-то насупленной, что придавало ей вид пораненной птицы, отжившей своё, но не способной осмыслить этого. Заезжая игуменья о чём-то будто бы отвлечённом тихо, неслышно для других разговаривала то с барынею, то со священником. Она казалась очень уставшею и будто бы желала единственного – немедленно лечь в постель, чтобы забыться и уснуть.
Приказчик известил Алекса, что данные ему поручения все до одного исполнены и его карета подана, стоит у ворот. Ему оставалось только наведаться в комнаты, где он почивал: не забыть бы чего из личных вещей. На столике при входе он увидел книгу Антонова. Был ли это экземпляр, показанный ему Аней? Заглянув под обложку, он обнаружил там записку.
Милый! – сообщалось в ней. – В знак расставания прими эту книгу в дар от меня. Я так благодарна тебе. Я была безмерно счастлива с тобой. Такой и останусь. Никогда тебя не забуду. Мы увидимся при выезде, и большего нам не суждено. Так нужно. Прости и прощай!
Аня
«Вот ещё не менее странное, – размышлял поэт о записке, выходя из дома на парадное крыльцо, где его ждал приказчик. – Кажется, Аня говорит о чём-то понятном лишь ей. Не в том ли – тайна? И почему её не видно? И – Ксюши. Повеление госпожи?..»
Сквозь оконце фуры, в которую он уселся, Алекс увидел за воротами карету; она как раз отъезжала – в ту сторону, куда предстояло ехать и ему. «Кто-то из соседских помещиков или их порученцев», – решил он, чувствуя, как его одолевает досада: Ани он так и не увидел! Возница вздёрнул поводья; лошади поскакали.
– Не приметил ли, кто – впереди? – обратился он к нему, как единственному, кто теперь хоть что-то мог бы знать и сообщить ему.
– Не велено, барин, – пророкотал тот глухим и спитым голосом: давало знать пребывание кучера в среде дворни, когда его единственной обязанностью было содержать лошадей, используемых в упряжке, нанятой Алексом, а всё остальное время он мог истрачивать на безделье, что, конечно, значило и – на увеселение.
Казалось, тут всё сходилось в чём-то одном и оно не предвещало поэту ничего, кроме его болезненного расстройства.
Уже поселение осталось далеко позади, как вдруг кучер резко остановил упряжку. Подняв руку, навстречу шла Аня, одетая по-дорожному. Поравнявшись с фурою, она притронулась к ручке дверцы и, дёрнув за неё, быстро взобралась на сиденье.
– Ты!? – изумился Алекс. – Что это значит? – спрашивал он её, выходя из уже одолевавшего его мрачного оцепенения и помогая ей разместиться.
– Да, милый, это я! Проедем немного вместе. Прикажи трогать…
– Да, да, само собой. Трогай, братец! – прокричал он кучеру, приоткрыв дверцу, чтобы тому было слышнее. – Я так рад, так рад.
– Вот моя тайна, – сказала Аня, в то время как он жадно обнял её в талии и она прижалась к нему. – Я уезжаю в монастырь. Домой не вернусь…
– Сумасшедшая! Ты о чём?
– Я приняла решение. При вечной разлуке с тобой хочу быть только твоей и ничьей больше… Понимаешь?.. Христова невеста… Мне легко далось это решение… Ах! Как я люблю тебя! В миру бы я чувствовала себя потерянной и пропащей. Ну, вроде моей матушки… Нет, не смотри на меня так осуждающе, не будь излишне строг. Ты не волен удержать меня, и я не отступлю… – говорила и говорила она как бы в избытке восторга от своей решимости.
Слёзы капали из её глаз, но она словно бы радовалась им, и, казалось, ей вовсе не даётся выход из того, так его в ней восхищавшего состояния ненасыщаемой любовной привязанности к нему, замешанной на озорстве.