Эта сторона их существования в определённом смысле близка мне, поскольку в ней, как я полагаю, светится перспектива; я пробую глубже постичь её, предаваясь творчеству; но – как много здесь препон: порою я готов себя возненавидеть как носитель принципов «высшего общества»; вынужденный их разделять в житейской повседневности, я обязан снисходить к каждому из «своих»; однако творчеству это сильно противоречит; во многих моих стихах это запечатлелось, и плох тот критик или мыслитель, будь он из теперешней современности или из иного, последующего времени, который бы не замечал такого её изъяна; показное в моём представлении есть нечестное, приподнятое не в меру искусственно, – им я постоянно отягощаюсь; я не верю себе, колеблюсь.
И – по-настоящему ли я нетерпим к Мэрту после того, как я узнал его другим и видел уже мёртвым?..
Как это горестно – быть сочинителем и в угождение неким отвлечённым и нигде не записанным установлениям не решиться действовать по своему усмотрению, то есть – не решиться на поступок, справедливый, тот самый…»
Проехали уже изрядно; далеко позади оставалось то злополучное место, на котором застал упряжку тяжёлый холодный ливень, когда она двигалась в сторону к Неееевскому. Сегодня солнце с утра исходило добрым запоздалым теплом и лаской. Но дорога было сырой и труднопроезжей. Здесь совсем недавно сильно продождило. Вода стояла в колеях и в выбоинах поверх, так что во многих местах они не различались. Лошади быстро утомились и брели будто слепые.
У свалившегося плетня, где зацепило облучок и с него свалился в огородную грязь возница, блестела внушительная по ширине лужа. Настоящее озерцо. Колеи тут явно прерывались ямою. Но где она? В тот раз, когда упряжка подвигалась у самого плетня и даже касалась его, она удачно объехала это место.
Сейчас же фура здесь провалилась всеми колёсами; лошадям было не по силам вытащить её. Причмокивая и матерясь, возница их энергично понукал и даже несколько раз протянул по их крупам жалом кнута, но они только вздёргивались и надрывно всхрапывали, оставаясь сами по животы в воде и грязи.
Кучер явно не справлялся с ситуацией в одиночку: на помощь поспешил Никита.
Отойдя на какое-то время от упряжки, они возвратились, принеся с собой увесистую длинную деревянную лагу и массивную чурку – чтобы, сделав её опорой, можно было приподнять ось кареты. Налегая на лагу и во всё горло крича на измождённых лошадей, они наконец своего добились: фура, протащившись по глубокому и вязкому дну, миновала препятствие.
Суета, однако, сделала своё неблаговидное дело: работники рассорились. Как явствовало, при отлучке за лагой и чурбаком и – не на шутку. Оба мокрые и в грязи, они горячо и зло укоряли один другого в лености, нерасторопности и неуступчивости. У обоих изъяснения изобиловали матерщиной.
Как следовало из этого сердитого диалога, взаимная их неприязнь имела важной причиной то, что Никита придерживался мнения, будто бы ехать надо или вплотную к плетню, или – свернув к закраине озерца, на другой бок, но – как раз с этим не мог согласиться кучер; он не допускал первого варианта, помня об ушибе ключицы, а по части второго, оказывалось, также был осведомлён достаточно основательно: там, доказывал он Никите, вельми заболочено и произойти могло ещё хужее…
Алекс наблюдал за перебранкой разгорячённых холопов, вызволявших кибитку, не выходя из неё. «Вот ведь человек, – думал он о вознице. – Впрямь ли он слеп, как о том я слышал от Никиты и готов был поверить этому сам на дороге в лесу? Будто бы и глаза в бельмах и взгляд какой-то невидящий, отстранённый. А ведь исполняет работу ответственную, промахи у него если и выходят, то редко и незначительные. Не бывало, чтобы даже ночью он не усмотрел дороги и дал лошадям свернуть на обочину…»
Глядя в лицо возницы, которое из-за бороды и надвинутой по самые глаза шапки виделось лишь частью и отражало некую не утихающую острую внутреннюю боль, поэт хотя и был расположен искренне ему сочувствовать, но одновременно не мог и не сомневаться в нём. К тому подталкивало происходившее в поездке.