Да капитан и сам выглядел испуганным, все трогал свою рану и вздыхал. Он сказал своему помощнику:
– Думаю, тебе стоит туда пойти и привести его.
Потом добавил, обращаясь к двадцати или тридцати матросам, стоявшим рядом:
– И вы с ним – все! Может, справитесь там.
Народ затаил дыхание, точно дети на цирковом представлении в предвкушении сальто акробата на проволоке, потому как даже глухая и слепая старуха в толпе на причале догадывалась, что в трюме есть нечто, что сейчас предстанет перед глазами публики. Все затихли, и слышался лишь плеск волн, бьющих в борт корабля, да топот ног матросов, в тяжелых башмаках сбегающих в трюм и не торопящихся сообщить сидящему там, что его желают видеть на палубе.
А потом из самых недр корабля, откуда-то из мрачных глубин донесся рык, и был он громче, чем рев загнанного медведя или рев двух медведей в момент совокупления. Он был таким громким, что содрогнулись корабельные борта. И все поняли, что его издает одна глотка, так как не было слышно никаких других звуков – только этот одинокий рык. И затем, прямо у них на глазах, в борту корабля, чуть повыше ватерлинии, образовалась зияющая дыра, и во все стороны полетели щепки, точно веер брызг от камушков, брошенных в пруд мальчишкой. Потом послышались глухие звуки борьбы и вопли, и через несколько мгновений на палубе показался матрос с кровоточащей головой.
– Черт его побери – он вырвал свою цепь из стены! – сообщил матрос, которому раскроили череп. И все уставились на образовавшуюся в борту дыру и даже не заметили, как матрос от полученной раны повалился на палубу без сознания.
И уж поверьте, сэр, толпа на причале сбилась теснее, на тот случай, если этот субъект в трюме каким-то образом вырвется на волю и начнет носиться по мирному Нью-Марселю, круша все на своем пути. Потом вроде как все стихло, даже в трюме, и все подошли ближе и прислушались. Они услышали звон волочащихся цепей и потом – впервые – увидели Африканца.
Начать с того, что поначалу они увидали его голову над люком, а потом плечи, такие широченные, что ему пришлось подниматься по трапу боком, потом все увидали его туловище, которое должно было бы уже кончиться, а оно все не кончалось. И вот он выпрямился во весь рост, голый, как перст, за исключением куска дерюги, обернутой вокруг его чресл, и, стоя, он оказался на две головы выше любого из матросов на палубе. Он был черен и блестел, как маслянистая рана на голове у капитана. Его голова была размером с котел, какие бывают в фильмах про каннибалов, и с виду она была такая же тяжелая. А цепей на нем висело столько, что он напоминал разукрашенную рождественскую елку. Но все уставились ему в глаза и не могли оторваться. Глаза были глубоко посажены, отчего его голова смахивала на огромный черный череп.
У него что-то виднелось под мышкой. Сначала решили, что у него там опухоль или нарост, и не обращали внимания, пока нарост не зашевелился, и тут все заметили глазки и поняли, что это младенец. Да, сэр, он прижимал живого младенца, точно черную коробчонку, и этот младенец поглядывал на людей.
Вот так все увидели Африканца и отступили на шаг, словно расстояние между ним и ими было недостаточным, словно он мог вытянуть руку над бортом, опустить ее через перила и щелчком пальцев снести кому-нибудь голову. Но он вел себя тихо и не жмурился на солнце, подобно прочим, а нежился в нем, словно оно было его собственностью, и он приказал ему выкатиться в небо и светить на него.
Дьюитт Уилсон вытаращился на исполинского негра. Трудно было сказать, о чем он думал в тот момент, но, как кто-то потом сказал, он снова и снова повторял себе под нос: «Я его куплю. Он будет работать на меня. Я его сломаю. Я должен его сломать!». – Вот так-то: стоял, глядя на него во все глаза, и повторял эти слова.
А негр при аукционисте тоже вылупил глаза. Но только он ничего не бубнил себе под нос. Люди говорили, он просто смотрел и вроде как приценивался – оглядывал Африканца с головы до пят и считал в уме: столько-то за череп и мозг, столько-то за кости и мышцы, столько-то за глаза – и все карандашиком делал записи на клочке бумажки.