Выбрать главу

— Но мне к двенадцати...

— Ты ведь всегда ходишь к десяти, — произнесла Лусия, глядя на него с легким удивлением.

Это была очень белокурая, высокая девушка, со смуглой кожей, которая отлично ей шла (как и любой блондинке). Она помешала кофе с молоком, закрыла сахарницу и вышла. Раймундо не отрывал взгляда от ее белой юбки, от блузки, обтягивавшей юную грудь, от наспех уложенных кос. Хорошо ли он поступил, закрыв задвижку? Он не сделал ничего больше — но, может быть, и этого было слишком много. Лусия тут же появилась снова, протянув ему с порога письмо, дружески улыбнулась и опять удалилась. Сеньору Хорхе Ромеро, улица такая-то, дом такой-то. Все хорошо, но что-то не так с именем; но что же может быть не так, раз Лусия принесла ему письмо и протянула с дружеской улыбкой? Нормальное, в общем-то, письмо. Только вместо Раймундо Вельоса адресовано Хорхе Ромеро. Внутри — приглашение на вечеринку и приветствие от К. Д.

Плечи Раймундо, язык, затылок словно налились свинцом. Нет, он так никогда не зашнурует ботинки и вечно будет завязывать галстук.

— Хорхе, ты опоздаешь! — это голос матери (она и вправду простудилась).

— Ты опоздаешь, Хорхе.

До двенадцати еще столько времени... Однако лучше выйти сейчас, вернуться к тому, что неизменно, к своей конторе, к прерванным вчера делам. Кофе, сигарета, дела, надежный мир. Лучше уйти, не попрощавшись. Прямо сейчас, не попрощавшись.

Он, торопясь, пробрался в свой кабинет, куда нужно было входить через дверь справа, а раньше через коридор. Все равно, теперь уже неважно, откуда входить: Раймундо охватило такое безразличие, что он и не посмотрел на портрет женщины, как будто ждавшей так и не подаренного ей взгляда. Когда он был в двух метрах от входной двери, раздался звонок. Раймундо застыл в замешательстве; но вот уже из кухни спешит Луиза, держа между пальцев ручку, резко толкает его по пути, довольно усмехаясь.

— Прочь с дороги, Хорхе-разиня!

Отодвинувшись в сторону, он увидел, как дверь открылась. За дверью он — почти без удивления — обнаружил Марию в верхней одежде, изучавшую его, пока Луиза пожимала ей руку и закрывала за ней дверь.

— Наконец-то ты познакомишься хоть с кем-нибудь из моей семьи! Это потому, что он сегодня подзадержался... Мой брат Хорхе — а это сеньорита Мария Вельос, она дает мне уроки французского, ты знаешь...

Она протянула ему руку машинальным приветственным жестом. Раймундо чуть помедлил, рассчитывая, что вот в этот миг случится обязательное и неизбежное; но так как его сестра продолжала стоять с протянутой рукой и ничего не происходило, то он подал ей свою — и это стоило ему меньше усилий, чем он полагал. Вдруг ему показалось, что все в порядке, и бессмысленно кричать, что она — Мария, а он... Раймундо подумал только, что мог бы сказать об этом вполголоса, но подумал без внутреннего убеждения. Какие тут убеждения: обыкновенная мысль среди прочих. Еще неясно, была ли это мысль. Наоборот, что-то рождалось в нем — что-то приятное, заставлявшее радоваться знакомству с сеньоритой Марией Вельос. Если два человека незнакомы, то, конечно же, их нужно представить друг другу.

1945

Перевод В.Петрова

ЗЕРКАЛО РАССТОЯНИЯ

I feel like one who smiles, and turning shall remark

Suddenly, his expression in a glass.

T.S. Eliot[5]

Несмотря ни на что, мне всегда удавалось отговориться от их предложений. Они — милейшие люди, и им бы очень хотелось вырвать меня из одиночества моей уединенной жизни, сводить в кино, пригласить в кафе, пройтись вместе со мной еще и еще раз вокруг центральной площади нашего городка.

Но мои отрицательные ответы, выражавшиеся по-разному: от «нет», произносимого с вежливой улыбкой, до просто полного молчания, — сумели наконец покончить с их навязчивой заботой, и вот уже четыре года я веду здесь, в самом центре городка под названием Чивилкой, тихую, уединенную жизнь. Именно поэтому к тому, что случилось 15 июня, мои соседи по городку отнесутся с благосклонным пониманием, узрев в этом факте не более чем первое проявление мономаниакального невроза, в который — как им давно подсказывало чутье — ввергает меня моя такая не чивилкойская жизнь. Может быть, они и правы; я же ограничусь пересказом случившегося. Это хороший способ окончательно оставить в прошлом, зафиксировав их там, те события, суть которых мой разум постичь не способен. А кроме того, — было бы глупо с моей стороны отрицать это, — такой случай вполне «потянет» на изящную новеллу.

Здесь, в Чивилкое, я веду жизнь, которую, как мне кажется, можно назвать послушанием-ученичеством (в то время как местным обитателям она представляется настоящим затворничеством). По утрам, примерно до полудня, я веду занятия в средней школе; затем, всегда одной и той же дорогой, возвращаюсь в пансион доньи Микаэлы, где обедаю в обществе нескольких банковских служащих, после чего немедленно удаляюсь в свою комнату. Там, под лучами солнца, которое весь день бьет в оба высоких окна моего жилища, я до половины четвертого готовлюсь к завтрашним урокам; после этого я могу считать себя абсолютно свободным. Другими словами, я предоставлен самому себе и могу поучиться в свое удовольствие. Я открываю Библию Лютера и медленно, шаг за шагом, погружаюсь на пару часов в немецкий язык, чувствуя себя на вершине блаженства, если мне удается одолеть целую главу, не обращаясь за помощью к верному Киприано де Валере. Заставив себя оторваться от чтения (существуют и во мне какие-то границы интереса к занятиям, которые мой разум чувствует безошибочно и на которые реагирует без промедления), ставлю кипятить воду и, слушая вечерний выпуск новостей по радио «Эль Мундо», завариваю мате в небольшом фаянсовом чайнике, который уже давно сопровождает меня во всех поездках. Все эти действия представляют собой, выражаясь языком моих учеников, «переменку»: едва успев насладиться вкусом мате, я тотчас же предаюсь не менее сладостному занятию — вновь возвращаюсь к чтению. Тексты разнятся от года к году: в 1939 это было полное собрание сочинений Зигмунда Фрейда; в 1940 — английские и американские романы, стихи Элюара и Сен-Жона Перса; в 1941 — Льюис Кэрролл (от корки до корки), Кафка и некоторые из индейских книг Фатоне; в 1942 — «История Греции» Бэри, полное собрание Томаса Де Куинси и огромное количество литературы, посвященной Сандро Боттичелли, — в дополнение к двенадцати романам Франсиса Карко, осиленным мною с благородной целью совершенствования во владении парижским арго. Наконец, в этом году я параллельно штудирую антологию современной англоамериканской поэзии, собранную Льюисом Унтермейером, «Историю итальянского Возрождения» Джона Олдингтона Саймондса и — граничащая с абсурдом невзыскательность вкуса — целую серию о римских цезарях, начиная с героя, сделавшего своим собственным это нарицательное имя, и заканчивая последней главой из Анмиано Марселино. Для этой цели я приволок домой (с любезного позволения заведующей школьной библиотекой) Тацита, Светония, других авторов жизнеописаний цезарей и Марселино. К моменту написания этого рассказа я детально освоил жизнеописания римских императоров вплоть до Проба. К одной из стен своей комнаты я прикрепил большой лист белого картона, на котором выписываю одно за другим имена великих римлян и даты их царствований. Данный ритуал служит не столько для запоминания, сколько для развлечения, и при этом (как я не без радости обнаружил) вызывает откровенно непонимающие взгляды у дочерей доньи Микаэлы всякий раз, когда они заходят ко мне, чтобы убраться в комнате.

вернуться

5

Я ощущаю себя как человек, который улыбается, и, обернувшись, вижу / Внезапно выражение его лица в зеркале. Т. С. Элиот (англ.).