«Ты пишешь мне: мы с тобой одной крови, папочка. На чор-та мне кровь, твоя или моя. Фауст мне ближе…»
Пастернак тоже мог анализировать – Зинаида Николаевна была по крови все же ближе всех. Жить с ней было невесело как не весело или весело самому с собой. «Глубину одиночества, которая уменьшается, если приходится ее с кем-то делить…» Она была слишком близка, пусть некрасива (для всех скажем: внутренне, и для читавших ее мемуары о том, как поражала своей прекрасной внешностью, скажем: внешне), как может быть некрасив нос или руки – и человек не обязан заставлять себя их полюбить, как бы ни понуждали его современные теории гигиены психологического здоровья, гораздо легче признать просто-напросто некрасивость носа и отказаться от услуг ринопластических Моцартов – и Пастернаку остаться при неукрашающей его поздние фотографии неотделимой Зинаиде Николаевне. Но она была единственной, при которой его одиночество не увеличивалось и его глубина оставалась на удовлетворявшей Пастернака отметке. Ничего другого искать не приходилось. Разве что посмотреть в сторону более веселой, блондинистой, компанейской, пусть похоронившей двух мужей, но не державшей урны с прахом на буфете (урны ведь не только стоят – они иногда и притягивают взгляд).
В любом случае относительно того, на чьих руках умирать и подле кого упокоиться, Пастернак никаких дополнительных – сверх вытекающих из его общеизвестного семейного статуса – волеизъявлений не регистрировал.
Надо отметить, что и сама Зинаида Николаевна была безмятежна, как камни, – очевидно, стоит задуматься, почему бы это: при том, что ангелоподобная бойкая девочка-студентка, сожительствующая с иностранцем, живущая с матерью, сожительствующей с писателем, которого без иронизирования над потугами вселять уверенность в себе и чувство тыла можно называть «классюшей», и с бабушкой, в семьдесят лет вступившей в брак – уже законный, – эта девочка часто выражала неотличимое от искреннего недоумение: с чего это в ее институте кто-то распускает слухи, что она – дочь Бориса Пастернака: то ли внебрачная, то ли приемная, то ли просто дочь. Кто бы это мог быть?
Дети были бесспорно слабым местом в отношениях Зинаиды Николаевны и Пастернака.
У детей легче чем у пташек крылья. Они вспархивают легче, чем воробышек любви – они могут появиться и без любви, и немного после любви, а то и припорхнуть из чужого гнезда.
У Зинаиды Николаевны были Нейгауз и Пастернак – слишком много, по московским меркам, для одной, даже самой самоуверенной дамы. Они выпали ей, как два туза, – может быть, и незаслуженно. Заслуги на каких-то непредставимо нами точных весах вымеряются, и что туда кладут – тоже не сразу и заметишь. Мы можем бесконечно только воротнички ее обсуждать и плечи. Жестокость наказания, как известно из юриспруденции, на уменьшение преступности не влияет, а закона, который бы только и действовал – неотвратимости – конечно, нет никакого и в помине, как нет его нигде в ведомой нам жизни. Зине помучить завистниц безнаказанной удачей не довелось. Она ответила за «пользование не по чину» сполна: за Нейгауза – Адиком, за Пастернака – изуверством ситуации с Ивинской.
За Пастернака пришлось ответить дважды: ведь она увела его не только у сонма безымянных, пусть в высшей степени достойных балерин и обитательниц переделкинского Дома творчества, подыскивающих себе утонченного и способного их понимать – это так непросто! – мужа (можно писателя, можно генерала) – за это платила при жизни, но отняла его и у случайно (эта первая причина, первопричина – Женя – была в жизни Пастернака случайна) захватившей Пастернака Жени – за это был посмертный счет.
После случайной Жени Зинаида приближалась к Пастернаку, как неумолимая, рассчитанная учеными и нострадамусами комета. Но кометы в семейном кодексе не прописаны, на небо взглядывать никто не обязан. За животные, раздирающие страдания Жени Зине отомстили не в отвлеченном, фигуральном виде, не трагической случайностью, которую можно истолковать как БОЖЬЮ кару (хотелось-то бы лично разорвать ее на куски), а совершенно человеческой оплеухой, чем-то, перечеркивающим ее жизнь. Как бы, например, она подошла с кем-то из «своих», своего лагеря – не дождавшимися справедливости «поклонниками Жени», они же – враги Пастернака, свободы его воли и его ошибок, – к могиле Пастернака, навестить ее, как показала бы соседнее надгробие: а это кто, мадам Пастернак? – так, положим, спросил бы какой-то иностранец. Отомстили чем-то нецеломудренным: Пастернак оставил Жене быть другом рядом с ним, а сын своднически стал УКЛАДЫВАТЬ их рядом, надсмеялся над отцом – тот ложе хотел и делил не с Зиной, но и не с Евгенией Владимировной ведь, сражался на «поле сраженья» – за Зинаиду Николаевну, защищая то, что у нее и до Евгения Борисовича хотели отобрать – пусть даже самая милая его сердцу и чреслам блондинка, – но не уберегся от удара с тылу. Первенец взял на себя какие-то совершенно фантастические, никакими законами не предусмотренные функции. «При живой еще Зинаиде Николаевне Женя захотел похоронить свою мать вместе с отцом… »
Так просто. За то, чтобы ответить за Женю, не пришлось и просить судьбу дать Зинаиде Николаевне какой-то многозначительный удар.
Какие-то суды, оказалось, можно вершить и не забираясь в высшие, надмирные, инстанции.
…общежитие жен – вообще-то с «женами» Пастернак разобрался сам и никакого их количества, достаточного для общежития, общемертвия, не было, была одна законопослушно определенная в супружеский статус Зинаида Николаевна, а она была уверена, что, кроме Бориса Пастернака, – при жизни его, естественно – назначения эти никто не волен делать.
…просила не хоронить ее там.
Это все, что ей оставалось делать. Других способов постоять за себя не было – за год до смерти, подходившей основательно, с крепкими болезнями. Ленечка был не боец.
Да это уже было бы и не так важно.
Во всю ширину плаща
Хмель
Под ракитой, обвитой плющом, От ненастья мы ищем защиты. Наши плечи покрыты плющом, Вкруг тебя мои руки обвиты.
Я ошибся. Кусты этих чащ Не плющом перевиты, а хмелем. Ну так лучше давай этот плащ В ширину под собою расстелем.
Борис Пастернак
«…после потрясшей меня смерти Адика мне казались близкие отношения кощунственными… »
Борис Пастернак. Второе рождение. Письма к З.Н. Пастернак.
З.Н. Пастернак. Воспоминания. Стр. 340.
Борису Леонидовичу в год смерти пасынка было 55 лет. Он познакомился с Ольгой Ивинской через год, в 1946 году.
«Пастернак был поэтом, а не моралистом, и не стремился к святости. В „Докторе Живаго“ он пишет: „безнравственно только лишнее“. Совесть его была спокойна: для него шла речь о необходимом».
СОКОЛОВ Б. Кто вы, доктор Живаго? Стр. 185. Итак, речь идет об Ольге Ивинской – о «необходимом».
Шевелящиеся в уплотненном – теснее постели – и темном коробе автомобиля, везущего их впервые вместе на домашний вечер к Юдиной, Пастернак и Ивинская – вот когда был ИХ момент, тот, когда у них произошло «все». После этого их уже несло течением, мощным потоком, решать ничего было не надо. У нее были бесспорно сияющие глаза, бесспорно светлая, манящая в темноте кожа, бесспорно рот открывался летящим движением губ, возбуждение ее было полновесным, ненатужным, сила любви, страсти, житейской хлопотливости и агрессии билась, закрытая в плотно и аккуратно сбитом теле так реально, что хотелось найти в нем краник, который можно по нужде открывать и пользоваться.
«Давайте я повезу вас к одной своей знакомой пианистке. Она будет играть на рояле, а я обещал прочитать там немного из новой прозы. <> Так мы поехали к Марии Вениаминовне Юдиной, прямо в рождественскую метель, блуждали среди снежных сугробов на чьей-то чужой машине. <> в снегу, в лунном, снежном бездорожье, среди одинаковых домиков за „Соколом“, и не можем найти нужного дома. <> Тогда-то мы увидели среди домов мигающий огонь канделябра в виде свечи (Ольга Всеволодовна, милая, редактор отдела поэзии! Ну какой там огонь у канделябра! Ну как это – канделябр в виде свечи? А свеча в виде канделябра? Ладно, ладно!). Это оказалось окно, где нас ждали. <> Мария Вениаминовна долго играла Шопена („долго играла“ – сказано как-то подозрительно, уж не надоело ли слушать?); БЛ. был