ПРУСТ М. В сторону Свана.
«Мама с улыбкой напомнила ему его давнишние слова о том, что он может влюбиться только в очень красивую женщину, а теперь… Он смущенно пробормотал: „Да, вот так“».
Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.
Переписка… Стр. 475.
Пастернаку понравилось влюбляться в красавиц. Такая влюбленность избавляла его от многих сомнений, от необходимости оправдываться, очищала совесть, можно было спокойно пользоваться измененным влюбленным сознанием. Все внутри нас, никаких грибов жевать не надо. Ему казалось, что в некрасавицу влюбиться слишком трудно, нужно больше душевных сил, к тому же красавица настроит на более высокий, классический лад – со всего лишь очаровашкой придется больше о земном, о прелести, о житейском тепле. Дали посильное.
«И далее она note 31 поясняет, что Б.Л., якобы, не хотел ехать без жены, «а его посадили в авион и повезли». Я не помню, чтобы Боря мне впоследствии рассказывал об этом эпизоде, но сомневаться в свидетельстве Цветаевой, разумеется, нельзя».
ИВИНСКАЯ О.В. Годы с Борисом Пастернаком.
В плену времени. Стр. 90.
Сначала – о неряшливой скороговорке. Потом – о сути. Понятно, что история с нервным срывом Пастернака от любви и ревности к Зинаиде Николаевне, к Зине с ее любовником (здесь можно бы было сказать, что только от ревности, БЕЗ любви, но такой ревности все-таки совсем уж без любви не бывает) неприятна не только Жененку, но и Ольге. Уж в доставшейся ей старческой страсти должна же быть никем до нее не превзойденная эротическая составляющая, зачем тут какие-то истории, что он сладострастие свое не ей, Ольге, копил, а на кого-то еще растрачивал. Вся неграмотность фраз происходит от нежелания хоть одно слово сказать в подтверждение того парижского исступления. Неприятно. У них, Ольги с Борей, ничего подобного во всей истории не случилось. А здесь не хотел ЯКОБЫ ехать без жены. «Якобы» в таком контексте может вставить лишь рассказчик, имеющий СВОЕ собственное мнение. Пересказывая не с ней бывшие события двадцатилетней давности, она не имеет оснований, чтобы вставлять свои замечания. Слово «якобы» могла написать только сама Марина Цветаева. «Борис рассказал, что он якобы не хотел ехать без жены. А я-то видела прекрасно, что никакая жена ему была не нужна». Ивинская, которую Пастернак любит двадцать лет спустя как отлюбил Зину, поджимая губки, высказывает сомнение, что Пастернак мог не хотеть ехать в Париж один, без жены. Пассаж «я не помню, чтобы Боря мне это рассказывал» – если не знать, что Ольга Всеволодовна просто-напросто хочет сказать, что это ей кажется враньем (чьим и зачем – не важно, просто как правду ей это не перенести), то тогда ее «я не помню» можно принять к сведению и посочувствовать, что у нее плохая память. Или же она пытается сказать, что Боря ей этого НЕ ГОВОРИЛ? Никогда? Что-то вроде: «Я точно помню, что Боря такого мне не рассказывал, не было у него такого мотива в нежелании ехать в Париж – что он не хочет ехать без жены. Жена эта ему была до лампочки». Нет – «я не помню». Не помню – так что ж поделать, нам-то что? Плохая память, бывает. Ах, тут что-то другое? – «Он, наверное, не говорил». «Я не помню» – это в данном случае заменяет однозначную, выражающую абсолютное недоверие конструкцию: «Что-то я не припоминаю»… Впрочем, благородный жест в сторону Цветаевой – та-то, разумеется, не врала, как можно заподозрить, что вы, – надо оценить. Сомневаться, разумеется, в отсутствии склонности ко лжи Цветаевой – нельзя.
Это все, что касается грамматики. По сути, конечно, – трагедия. Мелкая, локальная, безразличная миру трагедия отдельно взятой любви, которая не стала великой любовью.
Как бы ни была неумела в письме редакторша Ивинская, зацепки ее на каждом слове выдают, что история парижского срыва, очевидно, все-таки была ей рассказана Пастернаком в какую-то откровенную минуту. Их, наверное, было и немало, неоткровенные-то ему зачем? Другое дело, что прошлое при Ольге вспоминать, наверное, не очень хотелось – она при нем не для того, чтобы его судить и в жизни его разбираться, она ничего не изменит ни в прошлом, ни даже всего лишь в будущем.
Эмма Герштейн сама была не богачкой, она всю жизнь едва-едва сводила концы с концами, она была не замужем, была женщиной, не сделала карьеры, не унаследовала ничего из богатого докторского дома, пережила страшные потери всех близких, жила только в потерях, в некрасивости, в многолетней связи (недолго – интимной, на всю жизнь – неотпускающей) с сыном Ахматовой Львом Гумилевым, была с ним в период его заброшенности матерью, но потом, когда Ахматовой потребовалось подулучшить одну из составляющих ее имиджа – материнскую, встала на ее сторону, отказалась от Левы, тем более что сделать это было нетрудно ввиду общей закрученной Ахматовой обстановки и даже спасительно в самотерапевтических целях – Лев Николаевич женился.
Не самая страшная как на ХХ век судьба, но неотступная язвительность ее по отношению к Ивинской, княжне Долгоруковой, светлейшей княгине Юрьевской литературной советской Москвы, сильно отличалась от светлой ярости не меньше настрадавшейся по-женски Лидии Корнеевны Чуковской. «Она была патетически бедна, ободрана, ходила в простеньких босоножках и бедненьких носочках, часто забрызганных грязью, плохо читала стихи… » (ЕМЕЛЬЯНОВА И.И. Пастернак и Ивинская. Стр. 64). Чуковской веришь и презираешь Ивинскую вместе с ней, Герштейн даже не жалеешь. За мать Иры Емельяновой хочется заступиться вместе с ней.
«У мамы были десятки мужчин до „классюши“». Это сказано в пику Зинаиде Николаевне, единственное непреодолимое достоинство которой было в том, что она рано – раньше, чем могла бы наговорить на себя Ивинская (в двенадцать? в четырнадцать?), – начала половую жизнь. Ну, сказала, что отдалась попутчику в поезде – проглотили. Ну, дочь добавила, что были десятки мужчин («классюша» появился, когда дочери было девять лет – или она все наблюдала и подсчитывала воочию в шесть, в семь, в восемь лет, или мама рассказала с точными цифрами сама). А ведь «десятки» – это не десять и не двадцать, пожалуй, и не тридцать. Чтобы сказать «десятки» (а тебя бы не осудили за то, что наговариваешь), надо бы начать с шестидесяти. Вот какая она была недотрога. «Недотрога, тихоня в быту», – с иронией воспроизводит надпись под фото Ивинской (не дай Бог с такой тихоней еще более тихим женщинам встретиться – «в быту», где-нибудь на кухне или в трамвае) биограф Пастернака Д. Быков. Первой это фото опубликовала Ирочка, «недотрога» – это тоже она написала о матери (написала, конечно, не она, но она первая посмеялась над этим словом).
Ольга Ивинская в свои тридцать четыре года работала редактором в «Новом мире». В те годы – и еще сорок лет после того – человеку с самым лучшим филологическим образованием (у Ивинской были всего лишь Высшие литературные курсы после одного года на биофаке) было неимоверно трудно устроиться на редакторскую должность, разве что в отдел какой-нибудь технической литературы, где инструкции издают, брошюры. В издательство художественной литературы – это невероятно было попасть, а уж в толстый журнал (особенно в хороший!), а в «Новый мир» – это вообще, как говорят сейчас, нереально.
В «Новом мире» дамы образованные, чиновные, состоятельные работали десятилетиями на общественных началах, без зарплаты, с полным набором служебных обязанностей, но – внештатно, только ради престижа (морального удовлетворения, интереса, причастности и пр. – можно назвать как угодно). После перестройки, когда сократились тиражи и штаты, они же снова стали работать бесплатно. В «Новом мире» одновременно с Ивинской работала Лидия Корнеевна Чуковская – кроме безупречной добротной слу-жилости, она могла продемонстрировать и уровень требуемой при случае принадлежности к литературной табели о рангах… У Ивинской – только служба в «За овладение техникой» и карьера в журнале «Самолет», куда ушла в жены главному редактору. После войны пробивалась в одиночку.