Выбрать главу

Лев Николаевич Толстой, граф из известной семьи, не какой-нибудь лунатик князь Мышкин, спокойно женился на дочери незаконнорожденного ребенка, члена дружественной Толстым семьи, все дети выбились в люди, все сделали карьеры, жили в Петербурге – кто сенатор, кто губернатор. И все – Иславины-Исленьевы, путаница, неловкость, – но все преодолимо. Вот и Женя Пастернак к месту и не к месту объявляла, что она жена Пастернака. «Чтобы услышать: бывшая. Потом плачет и уходит». Это вот та самая зловредная половина, которым при теперешней народной власти не дают развернуться, а уж при царизме-то она бы с Суслихой потягалась бы еще как!

Но разве ее не жалко?

Пастернак бы в Толстовские времена с нею бы не развелся, с Зиной бы в лучшем случае съездил бы на сезон в Италию, ну – трагедии, слезы, все бы смешалось в доме и у него и у Нейгауза, – а там, глядишь, пошла бы жизнь по-старому. На Суслихе жениться – ну это чересчур. Олю-ша, конечно, могла бы и взять над ним власть, тут уж чистая физиология и изученные наукой геронтологией поправки к психологическому статусу, но планов бы, конечно, не строила. Велика ли разница, Василий Васильевич, чтобы так биться?

Дело совсем в другом.

Вот и Ирочка Емельянова рассуждает о законных и незаконных женах и детях, ставя кавычки, то есть меняя первых и вторых местами. Это Зинаида Николаевна, Нейга-узиха – незаконна. И Василий Розанов бьется – незаконна, мертва, преступна. Ирочка – даже не плод любви, но, отряхиваясь после расстеленного в ширину плаща, надо дать слово, имя, закон.

Пастернаком двигало другое. Придуманный и даже названный до него нравственный закон внутри нас.

Он отзывал в сторонку в ЗАГСе Зинаиду Николаевну и просил ее отдать свое, Нейгаузовское, имя детям, а самой стать им, Пастернаком, как в строгих католических правилах: «Mrs. Борис Пастернак». Жене в свое (ее) время дар такой казался дешевеньким, никчемным, она сама великодушно предложила супругу стать господином Лурье – и посмеялась, и уязвила, – за то потом выслушивала от писателей, что никаких жен писателя Пастернака Евгений они не знают, и мест в писательских вагонах выделять не будут. Когда он давал, а, жеманничая, не брали – легче и ему себя не казнить, если другая радостно подставляла ладони. Первая была пусть преступлением – на всякий грех есть милосердие, но вторая незаконной стать уж точно не могла.

Я – поле твоего сраженья…

Для женщины очень плохая судьба – быть подругой гения. Она никогда не станет ему вровень – и за это с нее спросят. О Софье Андреевне пишет даже сын: «Если бы случилось, что она умерла в начале восьмидесятых годов, ее память осталась бы навсегда идеалом русской женщины».

ТОЛСТОЙ И.Л. Мои воспоминания. А еще лучше, если б Толстой и не начинал своих писаний, – цены б ей не было. Ирочка Емельянова пишет ясно, светло, благодарно – ей только не нужно было доказывать, что ее мать – главная часть Пастернака, и все было б по-другому.

Что называет Е.Б. Пастернак толстовской закваской? Толстой, как и Пастернак, не расхаживал по борделям. Этого сходства мало, чтобы твердыми толстовскими установками объяснять двоеженство Пастернака в четвертой части его половозрелой жизни. Биограф пишет: «…железная воля нужна была для того, чтобы жить так, как хочется и не стыдиться того, что делали решительно все – но скрытно, боясь огласки» (БЫКОВ Д.Л. Борис Пастернак. Стр. 752). Воли совсем не надо, он просто махнул рукой и не нашел в себе сил конспирироваться – и выдерживать с «женщиной в шлеме» сражения за возможность сладкой мужской тайны. Он делал все, что она хотела, безо всякого мужества, и, как к стене, прислонился к крепости Зинаиды Николаевны. Она не отступила – некуда было отступать и ему. Позиция самая легкая, слабая, безответственная, но по мало от него зависящим причинам устойчивая. А то, что так поступают решительно все, положительных красок его нравственному выбору не прибавляет. Толстой даже в хорошем остерегался «быть как все»: все – это посудная лавка горшечника, который изваянные сосуды наполняет грехом, или они грехом наполняются сами, – и ни один человек не убережется.

Соблазнительно, но неблагодатно идти по следам «всех». Пастернак будто бы не убоялся греха и вил его дерзко, тогда как все боятся, греша. А он один сделал, только вот не «грех мой предо мной есть выну», а «пред вами». Доблесть малая. Даже если Борис Леонидович ни во что не ставил моральный суд своих знакомцев – тех, для кого имело значение, с женой или не с женой ходит Пастернак в театр – все-таки маловероятно, чтобы предметом оправдания или бравады было «вы все делаете это, но тайно. А я – явно». Как-то даже ради самоуничижения гаже «всех» становиться – это не по-пастернаковски. В общем, другого объяснения нет – не скрывался Пастернак с Ивинской только потому, что ЕЙ ХОТЕЛОСЬ эту связь афишировать, связывать его, а у него не было сил ей (Ивинской, не страсти) противиться.

Если бы в этот научный спор вступил бы еще и «зять» (Вадим Козовой, муж Ирины Емельяновой) – это уже внесло бы несколько водевильный характер. Но «Ивинские» от Пастернака жизненно быстро отступились – раз сорвалось – и стали жить своими отдельными, не связанными с Пастернаком жизнями.

В Ирочкиной переписке с мужем, обширной и подробной – супруги были на годы разлучены, она с одним сыном – в Москве, он, с другим, больным, Борисом, под предлогом лечения которого (ну и необходимости личной встречи с современным французским поэтом, которого Козовой переводил – фантастический мотив на те времена! выезд был продавлен не без участия самых высоких инстанций), в литературных, наблюдательных, вязких письмах нет ни слова о Пастернаке, кажется, один раз. Ольга Ивинская тоже выходит замуж, подряжает кого-то привести в малоудобоваримый, но все-таки выложенный на бумагу вид своей повести о любви. Повести, основанной на реальных событиях, – так можно определить жанр ее книги «воспоминаний». «Воспоминания» – слишком куцо, сухо и достоверно для ее беллетристики.

«Огромное число женщин в литературных кругах жутко завидовали Ивинской, так как многие мечтали стать последней музой Пастернака».

СОКОЛОВ Б. Кто вы, доктор Живаго? Стр. 191.

«Как много прекрасного портили пересуды близких. Без конца мне гудели в уши, что БЛ. должен переменить свою жизнь, что если он меня любит, то пусть бросит свою семью и т.д.».

ИВИНСКАЯ О.В. Годы с Борисом Пастернаком.

В плену времени. Стр. 33. Гудели, успокаивая гулом себя, потому что в воздухе носилось, что Пастернак семьи не оставит. Пусть и Ольга знает.

Аля Эфрон по-цветаевски страстно отдала себя всю любви, или пусть всего лишь – это виднее – служению не любившей ее матери. Мать ревновала ее к ее красоте – Аля ревновала все к той же Зине за мать. Впрочем, они были ровесницами с Ольгой, но лагеря Али были не лагерями Ольги и сидела она не столько, сколько дают за краденные ложки. Аля была очень некрасива (такой выросла из красивой девочки и прерафаэлитного подростка), даже бросаясь на ее защиту, Пастернак не находит других слов, как сказать: «почему несчастная дочь Цветаевой должна работать как лошадь». Она действительно как-то (было в кого) не умела устраиваться. Марина Цветаева называет себя женщиной «малокрасивой», дочь ее от красавца была в той плоскости, где осями координат не были значения красоты и не красоты. Пастернак любил красивых и даже просто хорошеньких женщин (найти красоту и тем более ее описать – это совсем легко, это – как дышать).