Ира Емельянова преподает русский язык в Сорбонне. Она пишет: «Чудится в этом и частое у Цветаевой <> желание „интересно“ сказать» (ЕМЕЛЬЯНОВА И.И. Легенды Потаповского переулка. Стр. 52), – честно говоря, мурашки пробегают, когда переписываешь это. У Марины Цветаевой – желание «интересно» (в кавычках) сказать. «Частое желание». Вот такое в Сорбонне рассказывают студентам о нашей Марине Цветаевой. Странно, что Ирина Ивановна как-то не обратила внимание на то, что у Цветаевой слишком много и «интересных» мыслей, и так много она их записывала, что просто кажется, что ей и времени было бы не найти, чтобы удовлетворять желанию ПРОСТО (ведь имеется в виду бессмысленное интересничанье, правда?) «интересно» сказать.
Ирочка Емельянова и русский язык: «Признаться, мы мало смотрели на сцену, так как постановка и игра мне вовсе не нравились» (ЕМЕЛЬЯНОВА И.И. Легенды Потаповского переулка. Стр.148—149). Отвернуться всем!
«…рассказал (иностранному корреспонденту в лесу), что только что потерял любимого человека», – речь шла о том, что «только что» поссорился с Ивинской. По-русски «потерять любимого человека» можно только в одном случае – когда тот, к большому сожалению, умер. Она потеряла любимого человека. Если от кого-то ушел любовник, то это не тот случай. Она рассталась… в лучшем случае – если не обойтись без красивостей (а при расставаниях красивости, как правило, улетучиваются сами) – она потеряла свою любовь. А «человек» – вот он, остался.
«Имущему дастся, а у неимущего отнимется» – Наташа Ростова говорит о кузине своей Соне: «Она – неимущий: за что не знаю, <> но у нее отнимется, и все отнялось. Мне ее ужасно жалко иногда; я ужасно желала прежде, чтобы Nicolas женился на ней; но я всегда как бы предчувствовала, что этого не будет. Она ПУСТОЦВЕТ, знаешь, как на клубнике? Иногда мне ее жалко, а иногда я думаю, она не чувствует этого, как чувствовали бы мы».
ТОЛСТОЙ Л. Война и мир.
Ивинская чувствует, горит, ей хочется «зависти и признания». Она горит этим непрекращающимся огнем, как ведьма, – но Пастернак в нем не сгорает. Она не имела, и ей не дается. Она хороша всем… Она сексуальна. Она деятельна. Более того – она жалеет животных, это перекрывает многое. «"Я так и знал, что это она… – говорил он, глотая слезы. – Мне сказали, что целый день визжала раздавленная собака… А сейчас на шоссе у шалмана сказали, что какая-то женщина увезла ее. Я так и знал, что это она… " Мама подбирала замерзающих кошек, писала несчастным старухам жалобы в райсовет… »
ЕМЕЛЬЯНОВА И.И. Легенды Потаповского переулка. Стр. 76.
Но, как плоской местности, им, этой милой семье, не присущи глубины и вершины, у них все только веселые перелески. Они легко и много прощают – это даже хуже, чем просто закрывать глаза или пропархивать мимо, потому что они умеют страдать от обид, но прощают все. Это не высокое христианское прощение РАДИ себя, это – прощение ДЛЯ чего-то. Вот как они судят Пастернака: «Как-то, говоря о доброте Б.Л., о его даре сострадания, М. Цветаева писала, что его жалость к людям – это вата, которой он затыкал раны, нанесенные им самим. Аля, ее дочь <>, вторит матери: „Необычайно добр и отзывчив был Пастернак. Однако его доброта была лишь высшей формой эгоцентризма: ему, доброму, легче жилось, работалось. Крепче спалось… своей отзывчивостью смывал с себя грехи – сущие и вымышленные“. Мне все это неприятно читать. Чудится в этом и частое у Цветаевой (да и у Ариадны Сергеевны тоже) желание „интересно“ сказать, и натуга человека, несущего свои домашние, семейные, дружеские обязанности как крест, понять нормальность, естественность сострадания».
ЕМЕЛЬЯНОВА И.И. Легенды Потаповского переулка. Стр. 52. Емельянова не вчитывается в Эфрон, не всматривается в Пастернака, она высказывает свое мнение. По советской привычке, едва завидев «крепче спалось», да еще «легче работалось», она бросается осуждать того, кто не идет трудностям – только трудностям – навстречу. Эгоцентризм – это очень плохо. Вокруг чего другого должен вращаться человек? Мелко и бессмысленно трепыхаться в коллективе? О своей душе думать (легче жить, крепче спать после дум и подвигов) – неестественно? А уж про «натугу» «человека» (Али Эфрон), может, удалось интересно сказать, но смысла не заложено ни крупицы: «креста» – ни «домашнего» (восемнадцать лет в лагерях – вот и не до дома), ни «семейного» (семьи не было: мать, отец, брат погибли, своей не завела), ни даже «дружеского» (Емельяновой виднее, но зачем-то она опубликовала Алины письма, полные искреннего дружеского, как на первый взгляд, участия) Аля не несла.
«По просьбе Б.Л. в Гослитиздате <> Ариадне Сергеевне и матери давали переводные работы».
Там же. Стр. 262.
Але Эфрон, одинокой, только что из ссылки, эти переводы были – хлеб, можно было бы без большого поколеба-ния совести составить ей протекцию.
Для чего переводы были нужны Ольге Всеволодовне, кроме всего прочего (кроме полной и сверх того материальной обеспеченности), еще и довольно сильно занятой делами Пастернака, – неизвестно. А вот телеграмма его «Дайте работу Ивинской, я отказался от премии» получает еще более нелепое звучание. Ведь если он требует восстановления справедливости по отношению к человеку, чего-то добившемуся самостоятельно, а потом в отместку кому-то третьему ущемленному в правах, – это одно, а так он в свое время попросил о любезности для себя, о переводах для своей дамы, а потом эту любезность ему перестали оказывать – требования здесь неуместны. Пастернак мог быть из чистого золота, но переводы Ивинской могли не давать или перестать давать.
Ивинской хотелось зависти – она хотела обменять свою зависть на их. «Мы с моим приятелем по институту, красивым, талантливым молодым поэтом Тимуром Зульфика-ровым, провожаем Б.Л. до „большой“ дачи. <> Мы спускаемся в овраг и как будто попадаем в теплую ванну из мяты, огуречника, зверобоя – вечерний настой подмосковных трав в поймах бывших речушек, ныне превратившихся в грязные канавы, одурманивает. Заставляет забыть о разговоре; хочется дышать и молчать. <> Пройдя через овраг, подходим к калитке дачи Б.Л. Стемнело, окна дачи светятся, обратно в темный овраг не хочется. Есть другая дорога – через участок его дачи, противоположная сторона которой выходит на освещенное переделкинское шоссе, по нему можно вернуться в нашу деревню. Но Б.Л. медлит у калитки. „Вот что, Тимур, – говорит он моему спутнику. – Все же вы лучше проводите Ирочку обратно через овраг (дорога через овраг гораздо короче – об этом лучше не напоминать), мне не хочется, чтобы она проходила мимо моей дачи, мимо всего этого великолепия (или роскоши, не помню точно, как он сказал), – ей будет больно… “
Там же. Стр. 77– 79.
Ира считает, что это какая-то особая деликатность. Если б он просто не проводил их по участку, как-то незаметно направил назад по старой дороге – это, может, и было бы деликатностью: сказать вслух при постороннем: «Ире будет больно» – это что-то излишнее. А почему должно быть больно Ире? Они не прачки, ведут с матерью весьма барский, по советским меркам (а на другие претендовать с чего бы?), образ жизни. «Квартирка» их в Москве – не хуже московской пастернаковской: три комнаты, в хорошем доме, в центре; то, что дачку сняли маловатую, – так это причуда Ольги Всеволодовны была, не нужда. Пастернак хотел другую, выговаривал; ездили за город только на такси, дом держали открытый, что уж тут сжиматься сердцу, если увидеть ярко освещенные два этажа бревенчатой дачи? Здесь зависти заслуживало разве что состояние дома, участка, дворовых построек, то, что горели все огни, подшиты были занавески, вымыты окна, – это заслуга домовитости Зинаиды Николаевны. Пожалуй, и в адресате деликатности Ирочка ошиблась: разрешить ей с кавалером не возвращаться опять «в овраг», в «темно и сыро» (хотя вроде и в пьянящие запахи подмосковных трав) – это значило разрешить пройти мимо дома, под окнами дома, где жила Зинаида Николаевна с Леней. Ирочка была готова, Пастернак – он был очень проницателен – нет. «Всю обратную дорогу Тимур не перестает восхищаться деликатностью Б.Л. „Нет ты подумай, как он тебя почувствовал! Он увидел тебя Козеттой, которой не может сейчас купить куклу…“»