Что за напасть? От Жененка все время стараются избавиться.
Дела четы Пастернаков в 1926 году действительно переживали кризис – сначала Пастернак с легкостью поверил в фантастический рассказ Жени о «человеке», готовом забрать к себе и ее, и ребенка – в Париж, в богатство, в работу, мол, банкиры ведь всегда озабочены тем, чтобы жены их работали, особенно когда рядом такой неукротимо творческий человек, как Женя Лурье. Даже когда все стало ясно, Женя выговорилась, написала на бумаге свою фантазию, получила покорно поверивший ответ «не думай, что я ревную…», простила душой своей Пастернака за все и стала готовиться к возвращению домой, – он все-таки не смог удержаться, чтобы не проверить, а нет ли здесь хоть какой-нибудь зацепки, чуть менее богатого человека, чуть менее блестящего – не было, но Женя бы и не удовлетворилась, как прожила она потом всю жизнь, не подлавливая себе попроще судьбу. Она действительно осталась женой Пастернака, потому что других занятий у нее не было. Пастернак же помечтал: не хочешь ли другой судьбы? Нет так нет, оставить Женю с Жененком за границей не выходило, Женю никто не брал. Оставался Жененок. Его, по представлениям отца, с радостью должны были взять на себя родственники – родные и свойственники. Самому целую семью тащить казалось не по силам.
Если оставлять в лучшей доле четырехлетнего сына – зачем его было вообще рожать? Тогда уж заворачивать в розовый конверт и подкладывать на крыльцо Букингемского дворца. Ради каких каш и колбас двое взрослых, молодых, здоровых людей собираются навязать своего единственного ребенка на житье другим – невосторженным, холодно отвергающим это беспардонное вмешательство? Составитель пишет, что папочка был убийственно ироничен, когда утрировал свою «благодарность» шурину за то, что тот оказал – будто этого на самом деле слишком мало – «гостеприимство и нарушил порядок, заведенный в своем доме по своему вкусу». Ирония в том, что тот вроде не перестарался в гостеприимстве и не нарушил порядок (в своем доме, установленный действительно по своему вкусу). Все так, и ирония жалка, как всякая неуместность. Составитель не пробегает ее стыдливо – из песни слова не выкинешь – он обижен вместе с папой, ему, очевидно, хотелось бы начать свою биографию с «воспитывался в Германии в семье банкира Ф. Пастернака и семье своего деда, знаменитого русского художника Л. Пастернака…» Ради немецкого языка? Он нужен, чтобы жить в стране, говорящей по-немецки. Учить иностранные языки – разумеется, это совершенно необходимая часть образования, в семье Пастернаков к этому подходили тоже нормально, серьезно, без надрыва. Это не имеет ничего общего с тем, чтобы отдать четырехлетнего ребенка в чужие семьи – речь шла даже не о семье (родителей, сестры), а о семьях: кто возьмет? Возьмет – потом, быть может, передаст еще кому-то. Они такой судьбы хотели своему малышу? Обижались. Расставание предполагалось, – чтобы уж говорить прямо – навсегда. «Поселимся в домике в горах…» Им домика могло не достаться – но если предположить, что сына хотели отправить, чтобы хотя бы он мог выбирать: горы или долины – как выкидывают из горящего дома, то все-таки и в эту версию нельзя поверить. Пастернаки не считали, что дом их горит. Жить в Советском Союзе было непросто, но они еще не ощущали, что дом их горит, гниет или тонет, – сами они его покидать не собирались. Когда нет смертельной нужды, сына не спасают через отказ от него. Сын сильно мешал Пастернаку. Участие отца означало его согласие на обеспечение высоких стандартов в их домоводстве, будь то кормление, уборка в доме, присмотр за нянями – и даже беспокойство о веснушках. Ухода и нежной, но не допускающей необязательности заботливости требовала и Женя-большая – тоже сверх обычных в тогдашних семьях масштабах (это сейчас столь требовательные женщины, как правило, обеспечивают свою эмансипацию одиночеством – все-таки оказалось почти невозможным находить мужчин, пригодных к такой роли).
Не то чтобы такие, как Пастернак, были чрезмерно распространенным типом, но у него были свои счеты. Он решил своей жизнью заплатить за свою мать, своей жертвой – за ее жертвенность.
Свобода дана человеку на все времена одинаково, и в молодости Розалия Исидоровна сделала свой свободный выбор так же свободно, как мы выбираем более розовые или более лиловые тона для платья – совершенно вольно, не жертвуя ничем для осуществления желания выбрать лиловый и не требуя наград и признания за выбор розового. Сколь ни могуч был пианистический талант мадемуазель Кауфман – она рожала детей.
Жертва – какое-то неосторожное, запечатывающее слово. Никому не нужные и ни на что не пригодные сорванные печати плавают по поверхности жизни, а ими хотели удержать давление в атмосферы – вернее, эту их роль просто, для красного словца, так называют. Кому, чем и почему пожертвовала Роза Кауфман? Ну не вышла бы замуж, разъезжала бы с концертами по России, не имея дома, преподавала бы в Одесской консерватории – бесполая (надеюсь, не имела бы в любовниках студентов, а смирные профессора и сами не стали бы связываться с талантливой, преданной делу, несексапильной и эксцентричной преподавательницей). Сделала ли бы мировую карьеру и мировое имя? Жертву принесла, Борис Леонидович, Мария Юдина, одинокая, больная, преданная музыке и религии (требовалось вербальное, философское тепло, предания и обычаи, огонь музыки слишком высок и стерилен даже для девственницы), а не Роза Кауфман. Отказаться от семьи – гораздо большая жертва. Не отказаться ни от чего, ничем не пожертвовать, поставить все в подчинение себе, а когда подарок отняли – весьма рационально не стать в непродуктивную позу жертвы, настоять, чтобы выплачивали компенсацию, могла только Евгения Лурье. Только это – среди наших героев. В жизни эти типы в каком-то определенном соотношении к популяции встречаются регулярно; они бесплодны и самодостаточны, уходящие бесследно. Если ты не погибнешь – не возродишься. «Забери Женю сейчас, а не когда-то там». Женя не погибла. Но жить хотела – вечно.
Погружаясь в семью, даже желая отвязаться от этой семьи, но действуя нерадикально, Пастернак не оставил Женю, стоившую ему неимоверных сил (взять одни письма, которые сын восторженно называет «не имеющими равных в эпистолярном жанре», – нелюбимой тяготящей жене), с Жененком просто так на произвол судьбы в 1926 году. Он заботливо, старательно, весьма выгодно пристраивал их ЗА ГРАНИЦУ (это многое значит для новосоветских людей; погружаясь в семью, человек теряет свое индивидуалистское достоинство)! Борис Пастернак не бросал семью, а откупался – тем единственно доступным ему капиталом, который вроде не должен был пачкать ему руки. Не случилось.
Женю с Жененком – вернее, в 26-м году речь (речь, не мысли) шла только о сыне – сбыть на руки родственникам не удалось. Они не захотели даже за деньги, и Пастернак пускается на последнее средство, которое ослабевший дух предоставляет ему как утешение: он пишет сестриному мужу Феде, отказавшемуся «радостно принять» на себя заботы о сыне Бориса и Евгении (принять – значит взять жить к себе в дом), письмо – язвительное и с подтекстом. Вот на такие поступки люди идут ради семей, даже ради распада семей. Бенефицианту, естественно, все это не кажется чрезмерным. «Папино письмо к Феде сохранилось у Жони в Оксфорде. Оно <>содержит благодарность за „ласку и тепло“, которые он расточал маме и мне. Скрытый смысл письма усматривается лишь в чрезмерно подчеркнутой признательности за то, что наше пребывание нарушило „привычную тишину раз навсегда по своему и Жониному вкусу заведенного тона“. Но в особенности, писал ему папа, повышает мою признательность, и как раз к тебе, то повышенное чувство, которое к тебе питает мальчик, выделив тебя из общих семейных симпатий».
Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.
Переписка… Стр. 214.
Тут же публикуются и ошеломительные в своей простоте письма Пастернака к непристроенной Жене, приезд которой был уже неотвратим, и Пастернак был готов принять его, как любую другую трудность жизни: «Я не мог испытать острой и живейшей радости, что увижусь с мальчиком. Дай Бог, чтобы этого простого и понятного чувства было достаточно, чтобы упорядочить тот хаос, от которого ФЕДЯ („Федя“ – выделено Пастернаком, ах, какой плохой Федя!) не хочет или не может помочь мне избавиться. Эта сторона дела меня огорчила и не могла не огорчить. Два года подряд тетя Ася, Паветти, Бари и др. знакомые только и знают, что дивятся, как это мы не обратимся к Мюнхенской помощи (на момент писания письма Женен-ку 3 года – значит, с годовалого его возраста здравомыслящие родственники удивляются, как это родители не отдали свое дитя В МЮНХЕН! К людям, которые удивились бы, узнав, что называются теперь не по именам и не по отношениям, которые сами выбрали для себя: я – Федя, глава семьи, муж Жони, я – Жоня, берлинская дама, жена герра Пастернака, Феди – Теодора, очевидно, – нет, они именуются „мюнхенской помощью“). Настолько это кажется естественным, очевидным и не выходящим за пределы мыс-лимости. Кроме того, я знаю множество семейств, где родные за границей, не всегда поставленные в такие условия, как Федя (для чего еще Феде могут быть нужны его, им заработанные деньги, им достигнутые „условья“), думают, по-видимому, иначе и берут на себя этот, конечно, высокий и великодушный труд (а вот Федя не хочет брать!), внимательнее разбираясь в аномалиях, трудностях и опасностях эпохи. На днях я написал Феде серьезное и очень большое письмо, ни словом не заикнувшись о Женечке, в котором благодарил его за ласку и гостеприимство… »