Еще только полтора года назад сам Пастернак был мужем при жене-художнице. Сейчас, увы, что-то мешает ей. Няньки никуда не годятся, и Пастернак боязливо вторит: «Паня и Феня верно не годятся, потому что они через тебя о нем (Жененке. – Авт.) заботиться будут, а это посредство уже вредное: ты ни о ком заботиться с чутьем неспособна (тут Женя поднимает бровь), потому что лишена даже простой здоровой заботы о себе» (Там же. Стр. 55). Ну, это понятно: нужна какая-то особенная, независимая в суждениях и приемах няня, профессор педагогики, возможно, а на такую у Бориса средств нет, – что делать Жене, как смириться? «В будущем, ЕСЛИ НЕ ПРИДЕТСЯ РАБОТАТЬ – буду завистлива, несчастна и зла – в лучшем случае не буду жить, это выйдет как-нибудь само собой. Не могу писать, слезы застилают глаза. (Страшно подумать, что было бы, если б Женя смогла работать, каких перспектив Пастернак с пришедшим через него материнством ее лишил, а ей есть с кем себя сравнить.) Пока я только с завистью думаю о тех людях, которые, приезжая в Петроград, ходят по Невскому, по набережным, засматривают в витрины книжных лавок – таким я представила себе Маяка, видела афишу о его вечере» (Там же. Стр. 58).
Вот так! Маяковский ходит по набережным, а ей, Жене Лурье, приходится стул у ребенка подсчитывать. Потому что ясно: две домработницы, две няньки и отлынивающая ради ухода за отцом мать все равно не могут избавить ее полностью от обязанностей по ребенку. Хотя по набережным, наверное, пройтись все-таки смогла бы. Не хватает ей, очевидно, афиш.
Письмо и длинное не очень, и фразы короткие. И каждая из них – как укус, как рывок, как упрек и обвинение. Же-ненок, взрослый и старый, счел нужным это письмо построчно прокомментировать и еще более уныло описать их семейные претензии к Пастернаку. Комментирует (вернее, пересказывает своими словами), не добавляя ни подробностей, ни объяснений – строчку за строчкой. «Что касается веры в тебя – то есть в твою работу – то неужели ты не понял то, что каждый, кроме тебя, например, Дмитрий, понял, почему я не советовала тебе поступать на службу и почему иногда <…> горячилась. Но и тут, как и во многом, ты оттолкнул меня». Вот перевод на понятный язык этой слишком сложной для обывателя фразы: «Мама припоминает, как с верой в его успех с горячностью сопротивлялась его желанию поступить на службу а он спорил с нею».
Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.
Переписка… Стр. 58.
Евгения Владимировна своим умом – интеллектом, который все признавали в ней (по сравнению с Зинаидой Николаевной) – до Фрейда догадалась о самом для мужчины болезненном, но непродуктивном (если за продукт считать желание приблизить этого мужчину к себе) оружии. Ей уже, пожалуй, хотелось и оттолкнуть – под афишами по Невскому он не ходил, в витрины не заглядывал. Вот, додумался – даже на службу по статистической части поступить. И она будет, таким образом, не женой поэта, первейшего в России, ей под стать, Маяковскому вровень, а женой мелкого совслужащего! Ей, правда, иного вроде по рангу и не полагалось, но она уже к своей роли привыкла. Видя, что у Пастернака с карьерой какие-то сбои («Сестра моя – жизнь», «Поверх барьеров» – не в счет), она сравнивает его со вполне удавшимся отцом (сравнение – не в пользу сына, естественно). «О твоем отце часто думаю, о том счастье, которое было у вас, которое вы не полностью оценили и использовали. (Слово „использовали“ заменяет, очевидно, целый ряд тонких и сложных соображений, но вот она в небрежности семейного письма пишет только это. Пишет – и о его прямом значении тоже знает.) <… > Папа все это пережил и всех вас заслонил собою». Читатель, вам понравилось бы прочитать такое в письме своей жены? А Жененок восторженно подхватывает (интересно, понравилось бы ему самому, если б одна из его жен раздраженно сравнила бы его в письме с отцом, вроде: «Борис Пастернак заслонил тебя собою»?): «Мама глубоко угадывала роль дедушки Леонида Осиповича, который каторжным трудом вывел свою семью из узости мещанской среды в артистический круг образованного общества».
Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.
Переписка… Стр. 58—59.
Борис Пастернак вообще-то тоже вывел Женю Лурье из узости мещанской среды в артистический круг образованного общества. Теперь ей стало этого мало и захотелось афиш и витрин.
Глоток свежего воздуха – необиженный голос Пастернака. Он не замечает тона жены (и как будто не предвидит тона сына) и пишет восторженное письмо – очень длинное, такое длинное, что сразу вспоминаешь: не пишется ему сейчас оригинальных текстов. Скорее всего он тренируется, набивает руку. Часть его переписки с Женей, женой – действительно очень любовная. Жененок справедливо замечает, что в мировой литературе подобного уровня любовной эпистолярной лирики нет – и это действительно жанр, род литературы. Да не обидится Пастернак в гробу за сравнения – как «ZOO, или Письма не о любви» Шкловского, где тот очень, очень влюблен в Эльзу Триоле, влюблен какой-то испепеляющей, несравненной любовью – ну прямо как Маяковский в ее сестру Лилю Брик, и, несмотря на подлинные имена, любви там нет, есть только определенного уровня литература. Очень высокий уровень литературы у Пастернака. Вот и поверишь в реальное и осознаваемое всего пятью чувствами существование любви, и поставишь галочку в анкете – потому что всякому ясно, что Борис Евгению Владимировну не любит, как ясно, что на дворе ночь, когда она наступила, а не день. Читаешь письмо – любит, закрываешь книгу – нет, не любит, не о чем и говорить. Потом, полюбив Зинаиду Николаевну, просто прожив жизнь с ее реальными чувствами, он так и пишет: не любил – а зачем писал письма, не говорит.
Надо быть Пастернаком. В дни, когда хочется работать и хочется всего, он рефлексирует мало. Ему тридцать четыре года. «Нежно любимая моя, я прямо головой мотаю от мучительного действия этих трех слов, – я часто так живо вижу тебя, ну точно ты тут за спиной, и страшно, страшно люблю тебя, до побледненья порывисто. <… > ты всего меня пропитала собою, ты вместо крови пылаешь и кружишься во мне, и всего мне больней, когда раскинутыми руками и высокой большой грудью ты ударяешься о края сердца, пролетая сквозь него, как наездница сквозь обруч, о сожмись, сожмись, мучительница, ты же взорвешь меня, голубь мой, и кто тогда отстоит твою квартиру?! <…> Красавица моя, что же ты все худенькая еще такая! <> Здоровей и поправляйся, толстей, толстей, радость моя. Нельзя, недопустимо быть щепкой при таком голосе, при таких губах, при таком взгляде. <…> А как ты чудно о папе пишешь. И как пишешь вообще. Умница моя!»
Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.
Переписка… Стр. 59—61.
«О „безвольности“, – говорила мне Евгения Владимировна, жалуясь на „женскую стихию“ – капризы – Бориса».
ЧЕРНЯК Я. Записки 20-х годов // Воспоминания о Борисе Пастернаке. Сост. Е.В. Пастернак, М.И. Фейнберг. Стр. 123.
Она словно приглашала всех оглядеть его и посмеяться вместе с ней. Безвольность и женственность мужа – это последнее, что может стать известным о нем кому бы то ни было, кроме жены.
«Такова моя первая женитьба. Я вступил в нее не желая, уступив настойчивости брата девушки, с которой у нас было почти невинное знакомство, и ее родителей. Если бы они знали, как восставала против этого моя совесть, если бы они догадывались, как, давая свое согласие, я обдумывал уже, как нарушу свои обещания и обязательства, как обману их вскорости, они удержались бы от открытой настойчивости. Это были совсем простые и наивные люди, в тысячу раз добрее и честнее меня, но более низкого и неизвестного мне до тех пор круга, с которым у меня не было ничего общего и который меня подавлял и удручал. Этот обман длился восемь лет. От этих отношений, которые не были ни глубокой любовью, ни влекущей страстью, родился ребенок, мальчик».