Переписка… Стр. 355.
Женичку воспитывали по-другому. Вообще-то это было бы справедливо, если бы за плоды такого воспитания – за «последствия», как Пастернак называл позже старшего сына – Пастернак разделил бы ответственность. Но с другой стороны, это было его поддавками Жене. Не любовь к жене – а разделенный «непосильный труд по уходу за ребенком».
Человеческое дитя создается по мерке человеческих сил. Место человека в этом мире было задумано таким ничтожным, что человек запросто может быть выброшен из жизни, но род человеческий от таких регулярных случайностей не выводится – другой зачавший докормит дитя. Если Жене вдвоем с Борисом (плюс штат) было еще возможно осуществлять уход за ребенком, а одной стало абсолютно невозможно – значит, отнюдь не половина трудов была на ней. Так, что-то номинальное, показушное, необязательное.
«Я хочу, чтобы ты восстановил семью. Я не могу одна растить Женю. Если вопреки всей правде ты не хочешь быть с нами вместе, возьми, но не в будущем, а сейчас, Женю. Учи его понимать мир и жизнь».
Там же. Стр. 344—345.
Речь идет не о «правде», «мире» и «жизни», а о пеленках.
«Папа твой тоже, видя <> что деньги у меня пока есть, тоже мне сказал, что если я и правда о работе мечтаю, то место мне только в Париже».
Там же. Стр. 354.
«…денег, которых у тебя будет, надеюсь, всегда больше, чем ты захочешь принять».
Знаменитые стремление к самостоятельности и вера в свои силы на таких условиях были, казалось бы, максимально близки наконец-то к реализации.
«В том положеньи раздавленной несчастьем женщины, в каком она явилась бы обузой даже для своих собственных родных, вы сделали для нее больше, чем мог бы кто-нибудь на свете».
БОРИС ПАСТЕРНАК. Письма к родителям и сестрам. Стр. 535.
«Обуза» и «родные» – это слова, которые в непосредственной близости могут стоять только («только» сказано в виде художественного преувеличения; имеется в виду, что тип Пастернака в этом отношении – довольно редок) в пас-тернаковском тексте или кружиться в ЕГО голове. Обуза – сын для матери, сестра для брата…
После всего было еще последнее время подумать, принять решение, – от Бориса пришел ответ еще более неутешительный, и Женя вступает в новую жизнь, определившуюся до конца ее дней. Они возвращаются в Москву, к БОРЕ.
«Носильщик, такси. Вещи втащили в нашу квартиру на Волхонке. Было холодно и неуютно, из разбитых и заклеенных бумагой окон дуло. Ощущение чужого дома, никакой радостной встречи всей квартиры. <> Страшнее всего был вид из окон, куда меня подвел папочка. В лунном и фонарном свете громоздились груды каменных глыб и битого кирпича от недавно взорванного Храма Христа Спасителя. В соседней комнате я увидел две полузастеленные кроватки. Вскоре должна была прийти Зинаида Николаевна с детьми. Может быть, папа думал, что мы будем жить в освободившейся Шуриной комнате, но это было совершенно нереально. Мамочка рвалась уйти. Нас повезли к дяде Сене в Арсеньев-ский переулок».
Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.
Переписка… Стр. 363.
«Мамочка рвалась уйти» – оказавшись в своей бывшей квартире не по мановению волшебной палочки. Она оказалась там после встречи с Борисом на вокзале, где была возможность спросить: «Куда мы едем? Ты живешь тоже там? С кем ты там живешь, Боря? В моей квартире живешь с другой женщиной и ее двумя детьми?» Вопросы ужасные, такие лучше не задавать никогда – на них всегда все знают ответы заранее, но тем тяжелее, когда этих вопросов не задают, а совершенно очевидные ответы хотят лично увидеть.
Женя вошла в комнату, в которой сиживала на стульях и леживала на кроватях Зинаида Николаевна, где ели и баловались ее дети. Про детские кроватки все понял и ее сын – увидел, где в его квартире спали другие два мальчика, очевидно, гораздо лучшие, чем он, – раз его родной папа хотел жить с ними, а не с ним, – и с ИХ гораздо соответственно лучшей мамой, чем его. Все это Женя захотела показать Жененку, вместо того чтобы догадаться, какой будет ответ, если она спросит Бориса прямо. Да он и писал. Восторг его писем, сводивший ее в Германии с ума (и сведший), относился к его радости о том, что в непосредственной близости от него, где бы это ни случилось, в будущем – в том светлом и радостном будущем, которое он взахлеб описывал Жене – будет спать Зинаида Николаевна.
Да хоть с кем еще – с кем захочет – хоть со своими мальчиками, хоть с самим Нейгаузом. Принял же яд (йод в пузырьке) Борис в их доме, чтобы там начали за ним ухаживать, звать врача, откачивать – и уложили спать в одной комнате с Зиной (Генрих Густавович, взбешенный, лег в другой комнате. Взбешенный, правда, по неминуемости их взаимоотношений – из-за бессердечности Зинаиды Николаевны к Пастернаку). А уж Женю с Жененком в соседней комнате поселить! Это совсем пустяки – раз они не хотят принимать других решений. Это их желание – жить рядом с ним и Зинушей, зачем препятствовать, так даже лучше. По Жененку не будет болеть сердце, Женя тоже со временем должна будет окунуться в радость его любви, понять и простить его – да не простить, быть счастливой его счастьем! И так далее…
Оказавшись в реальных декорациях, Женя представила себе, как она начнет распаковываться, а Боря предупредительно будет подсказывать ей, чем теперь она может пользоваться, чем – нет, что теперь будет ее, что – Зинино, он ведь любил порядок. И возможно, она успеет рассказать Боре немного о «папе с мамой», о Жоне, о своих успехах в живописи (когда б не житейские неурядицы, работалось бы совсем не так!) – но тут придет Зинаида Николаевна с черными глазами и подвижным большим телом, решительная и грозная, как полки со знаменами, и Боря будет думать только о том, как чуть-чуть развеселить ее. Возможно, в этот момент все-таки решится и скажет, чтобы Женя уехала. Ей некуда, и она не обязана, это все так, но здесь главное было бы, что – скажет. Не ради нее, ради Зины.
За этим она и приехала на Волхонку. Можно было бы не приезжать – «мамочка рвалась уйти». Она разве не знала, что все так и будет?
Я знал, что вы это знаете
Когда в 1931 году Пастернак отправил Женю с Женен-ком к родителям (и сестре с мужем) в Германию, будто бы развеяться, его целью было, чтобы родные забрали его бывшую жену с сыном к себе. Было бы, собственно говоря, логично – раз Борис завел себе новую семью, а жизнь в Советском Союзе становилась все страшнее. Но прямо об этих планах никто не говорил, потому что сказать об этом – значило возложить на кого-то обязанность объяснить Жене, что ей придется, несмотря на обещанную помощь Бориса, все-таки как-то о себе позаботиться и самой. Но при всей ее милой кротости и интеллигентности храбрости встать перед ней с объяснениями ни у кого не нашлось.
Женю принять не захотели. Действительно, Борис повел себя глупо и безответственно, не объяснившись с родными откровенно (семья – это жертвы), но уж тогда они должны были потребовать сами откровенности от него и сообщить, насколько для них это тяжко и неудобно, и, как водится, сторговаться наконец по условиям. Само собой, Жене на излишнюю сентиментальность и деликатность рассчитывать бы не приходилось тоже. Таков был бы должный расклад.
Все были тонки, восторженны, эгоистичны, каждый надеялся, что пронесет.
Проблема имелась одна: активная сторона, не принимающая, выталкивающая – это находящаяся в безопасности (увы, тоже – последние годы, но даже путча в Мюнхене еще не произошло) и материальном благополучии семья заграничных Пастернаков. Вытолкнуть Женю назад, будто бы к мужу, на самом деле просто от себя – значило вытолкнуть ее обратно в СОВЕТСКИЙ СОЮЗ.
Из Германии, по встрече родственников, отец прислал ему гневное письмо. «ТАКОЕ, т.е. после которого мне кажется, что у меня с ним было два разговора: один – всю жизнь, другой – в этом письме. Он обращается ко мне как к разоблаченному недоразуменью. И добро бы шел этот гнев на меня, преступника, об руку с любовью к пострадавшим. Но, к ужасу моему, я в словах его прочел боязнь, не свалено ли ВСЕ ЭТО ему на шею, – и тут сердце у меня сжимается за своих, потому что ни на что, кроме нравственной поддержки и развлекающего участья, я в их сторону не рассчитывал, матерьяльно сам обеспечу…»