Фатоваты – с усиками, с бантами, востроносые, сидят гоголями, с чуть-чуть выпущенной из губ улыбочкой, и Леонид Осипович Пастернак и Генрих Густавович Нейгауз. Нейгауз и «в жизни» носит удлиненные пиджаки и лакированные ботинки, как у чечеточника, – но его артистичность гораздо менее напускная. Леонид Осипович отграничивает себя своим видом от других, нехудожников («художникам надо ездить по Европам ведь!») – Нейгауз такой есть, и ему не прикинуться «простым».
Выехав в Европу, как многие другие художники, Пастернак не стал там ни Шагалом, ни Кандинским, а Нейгауз не стал так знаменит, как его друг Горовиц, только потому, что не уехал. Художнику, может, и надо ездить по Европам, например, если он выставляется там – это тоже до конца жизни его развивает, делает не простачком, но это не влияет на его творческий процесс, если он уж не совсем конъюнктурщик и не творит прямо под заказчика. Пианисту же не надо знать, что сейчас играют в Европах, он не станет интерпретировать Баха по-иному, исполняя его в Америке, единственное отличие – он, пианист, свой шедевр не может упаковать, застраховать и отправить в Америку малой скоростью, а сам следом на самолете; он, как фокусник, садится с белыми манжетами перед роялем и создает то, что он создает: сейчас – в Америке, завтра – в Японии.
Если после смерти Пиросмани найдут рулоны расписанной клеенки, он займет свое место с самыми признанными и знаменитыми художниками, пианист же может играть у себя в квартире долго и гениально – это никогда не достанется людям. Нейгауз уже с 1933 года до конца жизни был вынужден продолжать свою карьеру великого музыканта, имея в своем распоряжении «аппликатурное хозяйство» за гранью «подходящее – не подходящее для музицирования» – разбитое полиневритом. «Да, вот и приходится прощаться с пианизмом! Руки никуда не годятся. Мне все советуют заделаться дирижером» (ВИЛЬМОНТ Н.Н. О Борисе Пастернаке. Воспоминания и мысли. Стр. 177). И при этом у него не было такого простого, действенного и безотказного средства, способствующего продвижению и творческому долголетию, как честолюбие. В Советском Союзе для такого музыканта, как он, это было благом.
Сравнить любовь к отцу у Пастернака – никогда не непосредственную, только ценящую и оценивающую – и у Иосифа Бродского, который не искал в своем отце особых достоинств. Хотел запечатлеть существующие – почему нет: он отстаивал свое право, раз может все вспомнить об отце, – но удовлетворился бы и отсутствием таковых.
«Сколько их, бабушек и дедушек, других, бедных и скромных, сердечных без толстовства».
БОРИС ПАСТЕРНАК. Письма к родителям и сестрам. Стр. 529.
«…все дурное, что в ней есть, завелось от столкновенья ее чистой непосредственности с той скрытой жестокостью, на которой заквашена „толстовская“ доброта нашей семьи».
Там же. Стр. 522—523.
Толстой виноват. «Он note 8 решительно протестовал против «толстовства» и даже говорил иногда о своих последователях: «Это – „толстовец“, то есть человек самого чуждого мне миросозерцания».
ПОЛНЕР Т. Толстой и его жена. Стр. 178.
Девочки были из простых. Женин папа держал писчебумажную лавку, Сонин – был московским доктором. В Кремле, правда; там же и квартировал – но дворянство получал (восстанавливал, но все же) за выслугу. У Жени в доме не было книг, Соня писала повести. Денег, конечно, в домах было мало. Соня ни о какой славе не мечтала – у Жени не было «достаточных данных», чтобы мечтать о той, которая досталась. Соня вышла замуж осенью и первую весну, уже, конечно, беременная, встречала в Ясной Поляне. Подписывала письма, не сумев даже руку заставить вывести свое новое имя полностью: «гр. Соня Толстая». Женя пишет смело, ее не остановить: «Я хотела известности, славы – я ее имею». Рожденным ребенком тяготилась и считала, что мужу он нужен больше, чем ей. За богатого и знаменитого были счастливы выйти замуж обе. Соня прилепилась к своему и любила его до последнего вздоха, Женя сразу сочла, что она масштабом вроде бы вровень Пастернаку, и с самого начала стала привередничать. Графиню Софью Андреевну заставили обходиться без няни – она яростно защищала эту прихоть своего умного и ученого мужа. У Евгении Владимировны всегда была воспитательница-фрейлина при сыне и опытная горничная для своих нужд. Семьи имели точку схода – мать Пастернака музицировала под слезы Толстого, Женя не была музыкальна, и непонятная ей игра Генриха Нейгауза разбила ей жизнь.
Оба наградили жен титулами. Соня стала графиней, Е.В. Пастернак – художницей.
На эти параллели в книге будет много оглядок.
Для романа воспитанья: «Ради Бога, простите меня. Из нелепого допущенья, что нахалами бывают только в молодости, я напустил на себя наглость, чтобы показаться вам моложавым».
БОРИС ПАСТЕРНАК. Письма к родителям и сестрам. Стр. 598.
Пастернак посылает отцу свой перевод «Антония и Клеопатры» в 1944 году. «Дорогой отец, ты и твой путь всегда передо мной. Ты сделал так непомерно много, и такой совершенный артист, что я покрываюсь стыдом, когда думаю о роковом ничтожестве и вынужденной непроизводительности своей деятельности».
Там же. Стр. 754.
Мысль Пастернака может следовать за каждым его словом, и мы верим, что каждое его слово обеспечено, но иногда его вера в свои слова кажется слишком абсолютной – настолько, что одно слово бесповоротно перечеркивает предыдущее: или «покрываюсь стыдом», или «ВЫНУЖДЕННАЯ непроизводительность». Как стоять рядом этим утверждениям? Такое ощущение, будто он не очень себя утруждает подбором точных слов, говоря с родителями – с оставшимся только отцом, – он будто наговаривает им мантры, в надежде, что и они вчитываться не будут, подпоют. Домашние его – не люди слова. Простили, наверное, и «отца»: плохо, неискренне менять привычное обращение, при каких бы обстоятельствах ты ни адресовался к самым близким. Евгения Борисовича с трудом, но можно простить за «папочку» (его «Боря» и «Боричка» – вообще всего лишь вопрос вкуса), «отец» – это уже не на публику, а ДЛЯ публики. Бедный овдовевший отец ждал чего-то для себя лично…
Реальная переписка у Пастернака только с Мариной Цветаевой – они пишут о том, о чем только они могут писать. Когда Пастернак пишет родителям – это смолоду взятый тон нескромного, обнажающегося и в этом уже неуважительного откровения перед родителями в переписке. Он должен писать о самых простых житейских делах, родители его не стоят творческих писем – это их не очень интересует, да и не должно по высшему закону интересовать, они не тот сборный «читатель», перед которым он обязан раскрываться полностью и игнорировать их частную, обыденную сторону.
С родителями все наоборот, он проигрывает перед ними темы и варьяции произведения несвойственного ему жанра – бытописательного романа. Письма Пастернака – они многочисленные и объемные, адресатов у него не так много, и тем хуже. Он начинает считать этот эпистолярий все более и более обязательным для себя, и исследователи радостно называют его переписку частью его творчества. Слишком реальной это на самом деле было частью – обязаловка одухотворенного бытописательства родителям вывела его на форму «Доктора Живаго», откуда лучше бы было убрать сюжеты, очевидно, казавшиеся ему такими ловкими, и всякие семейные его идеи. Его семья – не связанная никакими ни перед кем обязательствами чувственная и беспредельно возвышенная в самой чувственности страсть к Зинаиде Николаевне. И лямка с неудачными сыновьями. Семья ли это?