Выбрать главу

Евгений Борисович приоткрывает над отцом край покрывала, как сын Ноя. Тот хоть, может, с отцом тоже напился пьян – этот пишет обдуманное долгое письмо, не без литературности.

Париж, этот «ужас Арзамасский» Пастернака, был спровоцирован не только кровавыми мальчиками гостиничных номеров, хотя Борис Пастернак сам называет их травмой и несчастьем своей жизни. В тридцатом он ликовал с Зиной – после убийства Силлова и самоубийства Маяковского, жизнь далась ему как с чистого листа. Любовь его возродила, «все еще любовь» – исключила из жизни. Марина Цветаева в Париже спрашивает его: «Но какая она, твоя жена?», он отвечал: «Ах, она красавица. Просто красавица». Мы видим на прошлогодней фотокарточке – она просто чудовище. Слова из его гимна «Ее пугающему обаянию ничего не делается» значат: что-то его пугало. А уж было ли это обаяние или что-то другое – не важно. Тем больше, значит, его любовь – как он объяснит и опишет ее нам точнее? Превращение Зинаиды Николаевны за пять лет из еще почти стройной – позволяющей угадывать и почти видеть будто бы только-только ушедшую стройность – в то, во что она превратилась, приписывалось темным силам. Ведь не сама же любимая отнимала у него свою красоту – это мог сделать только тот ужасный соперник, Милитинский. Знать его фамилию, его возраст (давно лежащего в могиле), степень его родства с Зиной, держать в руках вещи, которые трогал он (любовался, вспоминая то, что никогда не достанется Пастернаку), фотографию пятнадцатилетней Зины – вот что пугало его в пожираемой тучностью красоте Зины. Он упрекал (обезумев, конечно) оголодавшую парижанку Марину Цветаеву (вскорости уклоняющийся возлюбленный назовет ее «худенькой старушкой» – шурин Пастернака, адресат безадресной, – это была просто сила вскипевшей в ней самой любви – влюбленности Марины Цветаевой, давая указания прислуге «худенькую старушку» гнать): «У тебя нет прекрасной груди Зинаиды Николаевны». Ту грудь с трудом можно обнаружить среди боков, плеч и климактерически отвисших предплечий. Пастернаку полагались привилегированные писательские пайки – даже разделенных между профессиональной художницей, фактически профессиональной женой Евгенией Пастернак и новой семьей хватало на наращивание мышечной массы и подкожной жировой прослойки. Кроме помешательства на своей любви, Пастернак родством и дружбой жалел Цветаеву – он слишком сомневался, что она сможет верно и результативно поставить себя в ряд соискателей этого трудного (Михаил Булгаков даже прославивший его впоследствии роман на эту тему написал) пайка. Об этом шли разговоры их с Цветаевой в Париже: возвращаться ей или нет, – вернее, конечно, ехать ли ей в эту страну.

Женя похвалился знакомым, что напишет кандидатскую диссертацию – вот вам и ситуация, похожая как две капли воды на страсти Пастернака. В кяхтинской степи он увидел тень отца, Борички, на бесконечном горизонте.

Офелия-мать

В 1943 году и из Чистополя (где был Пастернак), и из Ташкента, где в основном спасались писатели (Женя), все засобирались назад в Москву. Провинции душили. «Всю зиму я работал как каторжный. <> Жил трудно и отвратительно. Сейчас часть колонии вывозят из Чистополя на пароходе прямого сообщенья до самой Москвы. На нем поеду я со Стасиком, и может быть, Зина с Ленечкой, для вывоза которых пока нет денег. Это решится завтра-послезавтра в результате телеграфного запроса о ссуде <>. Унизительно вечно жить благодеяньями начальства, когда я здоров, полон сил и желания работать <> Зина тут доработалась до чахотки. <> Неописуемым униженьем был мой и ее разговор по поводу возможности или желательности ее возвращенья в Москву <> Дожил я, можно сказать, и доработался, что о возможности жизни для себя и сына моя жена в моем присутствии должна говорить с посторонним…»

Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.

Переписка… Стр. 461—462. «Жена и сын» – это его гамлетовский удар Офелии: «Вам пришлось бы постонать, прежде чем притупится мое острие».

В. Шекспир. Гамлет.

На него ответил другой сын другой жены, Жененок. По счастью для себя, он сделал иной акцент – на том, где чувствовал себя сильнее папочки. «Со свойственным мне фанфаронством я пытался утешить папочку в его огорчениях и невзгодах („фанфаронство“ составитель употребляет для себя тогдашнего, а издевательские „огорчения и невзгоды“ – сейчас, когда к Пастернаку можно быть более снисходительным), которые, как мне казалось, должны были развеяться прахом по приезде в Москву. „Мне кажется, – писал я ему, – что под влиянием ожидаемого переезда твое положение рисовалось тебе в красках („фанфаронство“ – слишком снисходительное слово, чтобы назвать им эту попытку нежданной и непрошеной психотерапии), к тебе не относящихся. (Боролся ли он с таким пародийно-точным копированием стиля без его смысла? Или ради забавы оттачивал „фамильную“ литературную манеру?) Мы с мамой с самого начала войны придерживаемся во всех вопросах материальной жизни стихотворения Тютчева, которое привожу: Не рассуждай, не хлопочи!..“

Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.

Переписка… Стр. 464—465.

Стихотворение цитирует до конца. Не пытается, конечно, утешить, а поучает: они с мамочкой живут шире и независимее.

Хлопотать, впрочем, было кому поручить.

Жене большой сейчас не до Тютчева. «Я думаю, что лишнее тебе писать, что в Ташкенте оставаться дальше не могу. Что даже затягивать мое пребывание здесь нельзя. <> Может быть, тебе будет проще прислать мне пропуск через Союз сов. писателей, потому что все семьи уже уехали в Москву, и не только все жены и дети, но вообще все свойственники и родственники, работницы, двоюродные сестры, жены, матери детей и т.д.».

Там же. Стр. 464.

«Матери детей» – это, конечно, седьмая вода на киселе писателям. Особенно по сравнению со статусом Жени Пастернак.

Не может быть, чтобы она писала это просто так – только о переезде, только о пропусках.

Пастернак по максимуму выжил ситуацию с Женей. Пастернак – состоявшийся Дмитрий Нехлюдов (у Толстого все, кто ошибается, ищут и исправляются, – Нехлюдовы, этот – из «Воскресения», обидчик Катюши Масловой). Женей он не пользовался, невинностью не лакомился, сто рублей в конверте на столик не клал, жениться не собирался – но и не увильнул. За грех посчитал – но перед собой, а уж по широте воззрений – и перед ней. Пострадала, мол, и она, что нелюбящий взял, – она-то сама себя «счастливой девочкой» считала: так в простоте и писала ему, что счастлива попасть в более высокий круг. Она считала это СЕБЕ за преимущество: ЕЙ удалось удачно устроить брак, ЕМУ – нет. Ведь можно удивиться ее недальновидности, когда она признается ему, что муж он для нее более чем выгодный, – неосмотрительно так раскрываться, но Женей, оказывается, Пастернак был изучен лучше – ее победа ей и засчитыва-ется. А когда Пастернак решил (решилось за него, рождение – второе или какое еще – не наших рук дело и не ума) исправить свою жизнь, Женя предъявила счета.

По исполнительному листу Пастернак, следовательно, платил исправно. Но Жене, конечно, мало. Любой женщине мало. Вон в Америке – попробуй укрой центик, полагающийся к выплате алиментами! Боятся, не укрывают. И что – меньше слез?

Она вводит себя в транс, раскачивается, выводит буква за буквой: «свойственники и родственники, работницы, двоюродные сестры, жены, матери детей и т.д.». Неужели это она пишет? Неужели ей, Жене Пастернак, ставить свою подпись под одним из этих жалких, унизительных определений? «Уехали даже МАТЕРИ ДЕТЕЙ»! Она, Женя, которой Пастернак шубы на зиму нафталином перекладывал и суп варил, – она теперь ему не повелительница. «Мать детей». Слившийся в сладкую амальгаму титул «жена Пастернака» превращается в строчку большого списка: «матери».