Слово «Нейгаузиха» заменяло дерганье косички у самой красивой девочки в классе. Что-то же надо было делать, просто так сидеть нету сил, всем можно себя выдать, подойти, что ли, подставить ей подножку? Пастернаку надо что-то делать с Зинаидой Николаевной. У него почти ни на что нет прав, он поможет потрогать ее только словами, надо найти слово какое-то грубое, чтобы ей тоже стало больно, и очень интимное, как никто ее не называет, – кто так назовет жену Нейгауза?
Осмысливать прошлое – самое ненужное занятие. Можно осмыслить его очень глубоко и связно, все выйдет необыкновенно всесторонне и поучительно, и интересно только тем, что осмысливает его человек – сейчас, а вот для материала себе выбрал давно прошедшие события. Он может создать целый мир позади себя, а когда наступит следующий момент в его жизни – куда шагнет он? Что подскажет ему осмысленное прошлое? Будет ли это сознательный, для завершения только что созданной картины сделанный шаг – и она завершится искусственным, сконструированным, вымороченным поступком? Или это будет все-таки новый фрагмент хаоса, который надо осмысливать заново, а то, что было осмыслено и вспомянуто, интересно только как рисунок поиска, но ни в коем случае не как этот случайно, необязательно выбранный материал – какое-то «прошлое».
Толстой реконструировал события пятидесятилетней давности, как будто сам по дальним лугам Ясной Поляны скакал на коне, нарываясь на отряд французов, как будто, щурясь от презрения, переводил глаза от письменного стола и прямо в глаза смотрел напыщенному жалкому Бонапарту.
У Достоевского все происходит под тиканье дешевых ходиков, которые стоят перед писателем. Он сверяет необыкновенные свои сюжетные ходы по ним – успеть бы, в какое-то прошлое уж точно времени лезть нету. Роман Пруста называется многозначительно: он не может гулять, не может разъезжать, навещая друзей и салоны, не может испытывать пространства и стихии, в его руках только время, причем – он боится – только уже прошедшее время; а нам-то что? Мы приняли его декорации и следим за его мыслью.
Пастернак, усланный в 1959 году от Олюши и британских премьер-министров из Москвы, далеко в Грузию, дочитал роман Пруста. Если писать классическое повествование, как отпрепарировать своего героя в стерильного носителя какой-то сиюминутной идеи, куда деть все то, что видел он и пережил в предыдущих сценах?
Домом скорби называется не лепрозорий, не хоспис, не туберкулезный санаторий, а психиатрическая лечебница. Это только там нет отчаянной надежды, вспышек смирения, благодарного восприятия участия ближнего, благородного труда над осмыслением провидения Божьего, знания, часто и приумножающего и благоприятные прогнозирования. Женя от своих горестей, от крушений (если признать мир одного человека, одной женщины, за мир, то эта вселенная пережила катастрофу, распад от столкновения с каким-то астрономическим образованием, природу которого никто никогда не разгадает, не будет разгадывать) – с гулом ушли в вечность все части этой системы, и Женю не хватил удар, она не заболела грудью, она не ослепла и не поседела от горя. Читая ее подробные и требовательные письма из Мюнхена, делаешь это за нее. Она всего лишь заболела психически, не сломалась, а согнулась, сплющилась в бесформенную массу неподдающегося изучению безумия. Эластичность – это не способность выстоять; раздушившись под каблуком, не демонстрируешь стойкость. То, что можно собрать, не предъявляется как доказательство масштаба личности.
Анна Ахматова видела про всех все (она надеялась, что не увидят ничего в ней), припечатала и ее: «Женя была мила и интеллигентна». Женя с такими качествами (с другими все равно к Пастернаку заметно не приблизишься), возможно, была больше подходяща Пастернаку, чем вторая жена, даже этим минимумом не обладавшая. Зинаида Николаевна не была мила, она не была и интеллигентна – но масштабы их личностей, ее и Жени, были несопоставимы. Зинаида Николаевна была вытесана подходящим Пастернаку куском из каменоломен творения, запечатывала его дух, Женя была мила и все остальное.
Зинаида Еремеева поздно начала учиться игре на фортепьяно, как поздно начал учиться играть Рихтер и танцевать – Нуреев.
Пастернаку нравятся две музыкальные пьесы: «Рихтер сыграет этюд или 4-е скерцо, те самые, которые ты играла по возвращении с Кавказа».
ПАСТЕРНАК БЛ. Полн.. собр. соч. Т. 9. Стр. 229 (Письмо к Зинаиде Николаевне).
Ему все равно: Рихтер ли сыграет, или сама Зина. Разборчивость его в изъянах заподозрена быть не может – что касается музыки. Зинаида Николаевна была «драконом на восьми лапах» – так называла ее та же Ахматова (а может, и на шестнадцати она была, как повнимательнее посмотреть, от рассмотрения они действительно только множатся в глазах), но музыка внутри ее никуда ведь не могла деться, она всегда оставалась с ней – и Пастернак не мог ее не чувствовать.
Быков принимает на веру, что «Зинаида Николаевна, отлично разбиравшаяся в людях, не могла не понять, что рядом с Евгенией Владимировной она явно проигрывает, что называется, в масштабе личности».
БЫКОВ Д.Л. Борис Пастернак. Стр. 369.
В польском журнале «Przekroj», в еще его любимые Бродским времена, публиковались рисунки, в манере (чтобы дать идею) Тюнина: бородавчатый бугор земного шара, далекий космос с Луной, два носатых мечтательных пана, отвлекшиеся на созерцание вечности. Тот, что покрупнее и, очевидно, посолиднее, поражен мыслью: «Как я мал по сравнению со звездами!» На следующем рисунке он, наклонившись к своему малорослому приятелю, орет: «Однако ж побольше тебя!»
Такова же разница и в масштабах личности обеих мадам Пастернак. Более заметными их делала прикрепленность или отстраненность к каждой из них самого Пастернака. Хотя и здесь «Все – суета и томление духа!». В чем еще их отличия? Зинаида Николаевна писала грубо: «Просьба моя об одеялах и была потому, что я думаю головой, а не чем-нибудь другим» (Борис Пастернак. Второе рождение. Письма к З.Н. Пастернак. З.Н. Пастернак. Воспоминания. Стр. 450). А Женя – всегда с поэзией: «Когда я приехала, цвели розы, их было так много, что они не в состоянии были держаться на кусте, они расцветали, а к вечеру уже увядали. Цвел тамариск, маслины. Воздух был такой, что все время ловила себя – вот тут рядом тамариск, а там маслины. Теперь цветут белые лилии и метиола. Второй день гроза круговая и буря. Крепко тебя целую (1959 год)» (Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак. Переписка… Стр. 548).
Или это все тот же нежный стон Офелии: «Вот розмарин, это для воспоминания; прошу вас, милый, помните; а вот троицын цвет, это для дум». Красотой ли они отличались? На привычный бытовой вкус, Евгения Владимировна ладнее, аккуратнее, миловиднее. Зинаида Николаевна – как из куска была сделана, так куском и осталась. Но вот влюблялись страстно только почему-то в нее, за Женей – какие-то глухие воспоминания, признания подруг дома: не могла, мол, Женя не вызывать внимания. То, что было в них не отраженным от Пастернака и возникшим не для отражения мужских вкусов (у Зинаиды – более самостоятельно), – их гражданские таланты, оставшиеся от воинственной женственности. Рисовать дотянуто-похоже, учась рисунку во ВХУТЕМАСе до тридцати трех лет, на заказ делать портреты, до дыр затертые резинкой, – и играть Шопена, так, чтобы тебя, в пятнадцатилетнем возрасте впервые севшую к фортепиано, приняли в Петербургскую консерваторию – вот это действительно разница уже не в цифрах, а в другом масштабе. Пастернак был такой, такой же комковатой была и Зинаида. Евгения затекала сладкой лессировкой в его грубые щели. Что ему подходило больше?
Горовиц – лучший в мире исполнитель Шопена. Шопен – любимый композитор Пастернака. Великие поэты медиумичны. Медиумичны и великие женщины – между Шопеном и Пастернаком стояла Зинаида Николаевна Ней-гауз, которая запросто, по-домашнему, играла с Горовицем в четыре руки. Советская пианистическая школа не имела изъянов. Можно было приехать на троллейбусе в Большой зал консерватории и знать, что нигде в мире никто не может предложить ничего более изысканного и величественного; все, что создано и/или позволено быть создавшимся, – предоставлено здесь. Но когда в Советский Союз приехал (он перед смертью, и Союзу тоже оставалось недолго) Владимир Горовиц, на него пришли все, не для коллекции, а потому, что именно его здесь тем не менее недоставало. Горовиц явился, потому что тоже знал, откуда он. Генрих Густавович давно лежал в могиле, Зинаида Николаевна тоже, но Пастернак ее не пережил, и она до его смерти прожила рядом с ним, носительница своего знания игры Шопена, и это было так же материально, как сам Горовиц, усаживающийся перед роялем, – для всего остального был Пастернак.