Из дома вышел Энгельс с узлом в руке, за ним семенила присмиревшая абыстай. Бабки тотчас освободили им пятак метров пяти в диаметре, и Энгельс с абыстай остановились, возобновив прерванный разговор. Наконец, к чему-то пришли — абыстай стала крутить головой, ища кого-то в толпе. Я почему-то сразу понял, что ей нужна «Богородица». Смотрю — точно, подзывает. Женщина подбежала к ним, и абыстай принялась ей что-то объяснять, попеременно указывая то на дом, то на Энгельса. Тут Энгельс прервал жестом ее объяснения, и коротко спросил о чем-то женщину. Та кивнула. Тогда Энгельс сунул руку в узел, достал оттуда что-то маленькое и протянул женщине. Та взяла и быстро пошла по улице, не обращая внимания на оставленных собеседников.
Когда Энгельс сел в машину и мы выехали на трассу, я спросил его о значении этой пантомимы, на что получил ответ:
— К нам это не относится.
Тон сказанного был предельно красноречив, и я надуто притих. Хватило ненадолго, больно уж интересно — кто та покойница, чем он поделился с той женщиной — что там, в узелке из женского платка с люрексом? Когда я попытался зайти с другой стороны, и поинтересовался его содержимым, Энгельс вообще промолчал. Я надулся еще больше, воткнул диск и принялся срывать злость на попутных автомобилях.
Свернув на Багарякскую дорогу, я уже и думать забыл о неудовлетворенном любопытстве, настолько далеко завели меня мысли о своих повседневных мелочах. Я даже начал немного досадовать по поводу молчащего рядом Энгельса — вот мне надо оно, вози его тут; сейчас сидели бы с Тахави за чаем, или нашел бы себе какую-нибудь работку не в напряг, или вообще поехал бы куда-нибудь…
Неожиданно для себя я спокойно, даже как-то лениво задал Энгельсу вопрос, словно кто-то другой дулся на него всю дорогу и я сейчас лишь продолжаю разговор:
— А к кому это «к нам», Энгельс?
— К мужчинам. В узелке волосы умершей биренче. Когда Зайтуна собралась умирать, она выбрала биренче вместо себя; ту багучы,[21] которую ты заметил.
— Почему тогда вы занимаетесь… — я не смог подобрать уместное слово: как назвать то, что делал Энгельс — организацией? Посредничеством ли? Не знаю.
— Я подходил для этой… — теперь уже замялся на секунду Энгельс, — услуги, и мог быстро приехать.
— А в чем, собственно, услуга-то заключалась?
— Представь, что ты бежишь к забору, через который тебе надо перелезть и сделать на той стороне какую-то работу. Ну, к примеру, сколотить сарай. А ты бежишь к забору, не забывай. Все, что надо было сделать по эту сторону — все сделано. Быстро бежишь, потому что знаешь — в любой момент все может кончиться.
Энгельс повернулся ко мне и посмотрел на меня, как старый бухер на сопливую налоговичку. Я с унылым раздражением встретил его взгляд, предчувствуя вместо ответа на заданный вопрос очередную проповедь на любимую энгельсову тему. «Всему Свое Время». Нехрен бегать впереди паровозов, соваться в пекло поперед батьки и всякое такое прочее. Зря я его спросил про эту услугу, и вообще о сегодняшних событиях.
— Ты бежишь. — напомнил Энгельс, сверля мне висок. — И просишь: а дайте мне во-о-он ту доску, и вон ту, и еще пилу. И молоток, и гвоздей. Еще на этой стороне, понимаешь? Хотя все, что от тебя требуется — перелезть через забор. Как ты полезешь на забор с охапкой всякой ерунды, скажи мне.
Я насупленно промолчал, старательно объезжая самые несущественные ямки. Путь, на котором я нечаянно оказался, в присутствии Энгельса всегда оборачивался ко мне самой скушной и, если можно так выразиться, казенной стороной. У Энгельса все было размеренно, целесообразно, и чем-то… да всем, всем! напоминало мне какое-то донельзя советское, дикое и абсурдное в своей никому не нужной методичности соцсоревнование за придуманные безмозглыми энтузиастами «показатели».
— Пойми. Неважно, построишь ли ты тот сарай; перелезь! Это важнее всего.
Помолчав метров двести, Энгельс добавил:
— Не знаю, правильно ли я поступаю, говоря тебе это. Если начистоту… Сарай, он нужен только для того, чтоб некоторые любители находить знакомое там, где его и быть не может, не наложили в штаны.
— От чего, Энгельс? — проглотил я очевидную подъебку. Узнавать, что он мне готовит на случай, если я стану огрызаться, как-то не очень хотелось.
— От тех сараев, что на другой стороне.
— А они че, кусаются, что ли? — совершенно по-дурацки ляпнул я, не зная, как отреагировать.
— Нет ничего, что бы, как ты говоришь, не кусалось. Ни на той стороне, ни на этой. Хочешь убедиться?
Не дождавшись ответа — после таких вводных мне совсем не хотелось ни в чем убеждаться, особенно на примерах, Энгельс по-садистски вздохнул и продолжил:
— А похоже все-таки надо. Встань.
Меня обдало ледяным жаром. Те фокусы, которыми меня изредка развлекал Энгельс, были отнюдь не того сорта, по которому можно соскучиться; чего только стоил тот кошмар с ручкой на почте… Десять раз пожалев, что вообще начал эту ниочемную беседу, я затормозил и встал на широкой бровке.
Энгельс вылез и зашел в лес, обступивший дорогу. Я сидел, вцепившись в руль, и боялся разжать побелевшие руки — во мне поднималось раздражение, подстегиваемое страхом. Каждый раз, когда высовываешь нос за пределы привычного, начинает колбасить, и самое смешное, что первые мгновения ты никогда не помнишь об источнике этой душевной шекотки и относишься ко всему крайне серьезно. Вспомнив об этом, я успокоился и отпустил руль, доставая сигареты. На Энгельса я совершенно по-детски решил забить — че сказал, «Встань»? Ну вот я и встал.
Вылазить команды не было. Однако, с первой же затяжкой вместо кайфа пришло тянущее и свербящее беспокойство — не иначе, Энгельс поторапливает; у-у, б…
Проглотив завертевшийся на языке матерок, я посмотрел вправо — точно, сидит на корточках метрах в десяти от обочины и смотрит на меня.
Снова вспомнив о своем жале, частично находящемся на той стороне, я вылез и пошел к Энгельсу, удивляясь сам на себя — надо же, стоит чуть перейти, и ведешь себя как гринписовская активистка на скотобойне. Отбросив окурок — почти целую сигарету, так и не успел больше двух раз затянуться, я подошел к Энгельсу и присел на корточки рядом с ним.
Энгельс что-то внимательно разглядывал, и я как-то заметил, что он меняет принятое ранее решение. Проследив за его взглядом, я определил, что он уставился на то место, где пролетел выкинутый окурок; не место, где он упал и выпустил тонкий дымок из травы, а саму траекторию, что ли. У меня сразу всплыл из памяти авангардистский плакат — «Не бросайте в лесу непогашенные окурки и спички!», прибитый к сосне неподалеку от Каслей. …Ругаться будет, или че… — тревожно подумал я, — …Сходить затоптать, что ли… — но остался на месте.
Энгельс показал мне травку — не знаю как она называется, никогда не обращал на нее внимания. Даже скорее не травку, а маленький кустик. Не брусника, не черника, не типа ландыша, не подорожник… Ботаник я не великий, и к травкам в лесу сроду не присматривался.
— Возьми за два самых нижних листа. Крепко, но чтоб не оторвать.
Выполнив команду, я ухватил холодные, немного словно мясистые листья и покосился на Энгелься — типа, и дальше че?
— Ноги затекают?
— Да.
— Когда совсем затекут, скажи.
— Да уже практически.
— Нет. Когда чувствовать их перестанешь.
— Совсем?
— Да.
Дождавшись полного одеревенения несчастных ног, я сипло прошипел:
— Вс-се-е-е… — дыхалка тоже сменила режим, сжатая согнутым в дугу телом, и на разговоры ее уже не хватало.
— Теперь подыми носки. Останься на пятках, но смотри не оторви листья.
Я хотел было возбухнуть — как же, мол, я тебе носки подыму — ноги ж затекли?!