— Да не напрягайся ты так! — засмеялся старик, заметив мою оторопь. — Все получается, только по другому. Ты не хочешь нормально, тебе обязательно нужно или пугаться, или чтоб было любопытно. Ты не хочешь смотреть на то, что у тебя под носом.
Видимо, чтоб мне было понятней, Тахави несколько раз пристукнул раскрытой ладонью по своему длинному шнобелю, и укоризненно уставился на меня.
— Вот, показал тебе красоту. Настоящую красоту, которую ты пропустил, сидя прямо перед ней. Знаешь, что ты пропустил? Ты не заметил, как наступала ночь. Может, такой ночи больше не будет. Может, ты больше никогда не увидишь, как приходит ночь — ты не думал об этом? — голос старика изменился, это был не тот шамкающий голос Тахави, к которому я уже привык; он гремел, как командир на плацу — правда, тихо.
Наехав на меня, старик отвернулся. Я чувствовал себя словно запуганный огромными школьниками детсадовец — мелко дыша, с трудом отклеился от опоры перил, к которой меня не прикасаясь прижал Тахави. Глаза расфокусировались, и я снова заметил жиденький пар над землей, тот самый, на который не посмотришь прямо. Помедлив, Тахави поднялся, обычным голосом пожелал доброй ночи и скрылся в доме.
Через некоторое время я, закурив очередную кислую элэмину, расслабился, и на меня, вернувшись, разом свалились все те звуки, которые я до сих пор не замечал. Ночь, уже не по-июньски зрелая, накрыла деревню. Мимо нашего дома прошли, спотыкаясь и хохоча, две в жопу пьяные девки лет четырнадцати, и я заботливо проследил на слух, чтоб они без косяков дошли до дому. Проехал на велосипеде какой-то нездешний мужик. Когда потренькиванье его звонка стихло вдалеке, я понял, что все, никого больше не будет.
Я растворился в этой чернильной теплой мгле, забыв про Тахави, про себя, и с каким-то неострым, но захватывающим наслаждением раскладывал фон на компоненты; выделял из хора сверчков, и птиц, ворочавшихся на деревьях, далекий крик поезда, и пацанов с их мотоциклами, возвращающихся из своего мотопробега, собачий брех, топот скотины в стойле через улицу, жужжание лампы на столбе, хрусткий шорох бьющихся об ее колбу бабочек, шелест редких толчков теплого ветра — все те звуки, которые производит июльская ночь в деревне.
Город золотой, или Поездочка
Однажды зимой, когда я гостил у Яшчерэ на длинных выходных после Нового Года, ее реально скрутило. Утром, собирая на стол, она издала странный горловой звук и села прямо там, где стояла. Я подбежал, попытался поднять ее, но она отогнала меня и осталась сидеть, неловко привалясь к низенькой табуретке, на которую ставилась фляга с водой. Дыхание было не ее, чужое — Яшчерэ никогда на моей памяти так не дышала, и мне даже показалось, что она вот-вот умрет. Я сидел, также неловко приткнувшись на «своем» венском стуле, и совершенно не знал, что делать. В башке носились какие-то дикие недомысли, я на полном серьезе грузился то вопросом, а что же мне делать, если она вот сейчас на самом деле вдруг окочурится? То стыдился сам себя, и пытался отнестись к старой женщине так, как в таких случаях «подобает», спохватывался, что как раз и не в курсе, а как же, собственно, «подобает» и путался еще дальше. «А вдруг решат, что это я как-то виноват?» Тут же спрашивал себя — а кто, собственно, может «решить»? Отчего-то представил ночь в Аргаяшской ментовке — редкий деревенский мент откажет себе в удовольствии хоть ненадолго закрыть городского, тем более, что до понедельника все равно никто не удосужится меня опросить; вспомнил, что вчера, мудак, поленился откопать машину и представил, как деревенские гопники сначала робко отворачивают звездочку с морды, а потом, осмелев с темнотой, пьяные, разбивают стекла и выдергивают с мясом, ломая золоченые клеммы, задние накамичевские блины, ковыряют торпеду, пытаясь понять, где ж здесь «мгытфон», забирают чемодан с фирменным набором из дуболомно вскрытого багажника, саб… Особенно ярко представились диски — фирменные джаз и классика, любимые скрипичные концерты будут мертвым грузом валяться в мазутных бардачках ихних пятерок и нив, если сразу не попадут к хищным чумазым детям…
После «хищных чумазых детей» не замечать абсурдность реакции было уже невозможно. Аж смешно стало, от крайней степени отвращения — во, бля, как от цивилизационных понтов избавился, полюбуйтесь! Бедную бабку колбасит, а я тут вон че, диски сижу жалею! «Ты там смотри не умри, а то мне тут неприятностей ненужных может наслучаться…»
Дернулся было встать, с намерением снова подойти к бабке, но остановился на полудвижении и снова опустил задницу: у меня было однозначное, четкое ощущение, что до сидящей в трех метрах Яшчерэ просто не дойти, потому что она не здесь, точнее, здесь, конечно, но ее «здесь» совсем не относится к «здесь» моему, вот этого стула, дорожки на полу; даже подставка под бидон не «относилась» к ней. До нее словно было несколько километров, и ее близость внезапно оказалась иллюзией, которую я раньше просто не замечал. Ходики бесстрастно стучали в тишине, Яшчерэ сопела, не открывая глаз, в печи ворочалось пламя, в телевизоре беззвучно улыбался и причмокивал симпатяга Дроздов, вертя в руках очередного тоскливо обвисшего зверя. Потом она открыла глаза и встала, так же резко, как и шлепнулась десять (машинально заметил по часам) минут назад. Мне даже показалось, что встала она как-то странно, словно поднималась усилием снаружи, как будто невидимая рука (рынка, не удержался я от облегченного смешка) взяла ее за голову и привела в вертикальное положение. Вертикально интегрированное, раз уж руки рынка поперли. Не глядя на меня, она направилась в сени, сдернув по пути с вешалки домашнюю телогрейку. Хлопнула тяжелая входная дверь, и я услышал, как захрустел снег под ее валенками. «В сортир» — опознал я звуковой профиль ее маршрута, и, окончательно успокоившись, закончил сервировку стола — поставил косушки, выковырнул в стальную миску кусок засахарившейся смородины, принес с веранды мерзлый каймак.
Яшчерэ вернулась и принялась заваривать. Все молчком, будто ниче и не было.
Заварилось.
— Че с тобой было, аби?
— Хэ, малай, — засмеялась Яшчерэ, — ты че, забыл? Я ж все-таки старая бабка, меня земля зовет. Иногда вон как, видал? Сильно зовет. Будешь когда старый, сам узнаешь.
— А че, буду? — тут же воспользовался я моментом: бабку всегда надо ловить на таких вот оговорках, прямо спрашивать бесполезно, хрен че скажет.
— А куда денешься, малай.
…Ну, не получилось, да и хрен с ним. — думал я, макая хлеб сначала в каймак, потом в хрустящую сахаром смородину. — Интересно, че это ее приплющило? Сердце, сосуды там какие-нибудь, давление? Или все же какие-то эдакие штучки… Че вот это значит — «земля зовет»?..
Выяснилось, умерла ее сестра, как мне показалось — младшая, и мне поручалось съездить туда, в поселок Усманова, и забрать какую-то «памятку», причем ее, «памятки», извлечение из жадных лап наследников предлагалось обставить чисто по-деревенски, то есть совершенно абсурдно — я должен был сначала куда-то заехать, в Усть-Багаряк, что ли, кого-то куда-то отвезти, кому-то что-то передать на словах, еще кого-то забрать и везти туда, где жила сестра, потом вернуть назад… Короче, полный пиздец.
Подавляя нешуточное раздражение, прямо-таки жравшее меня изнутри, я взял лопату и вышел откапываться. Денек родился чудесный, словно мартовский — солнце не по-январски ощутимо грело, ни ветерка, и небо, небо — синее и глубокое, какое бывает только весной. За полчаса киданья снега я полностью отошел, и грядущая поездка перестала вызывать тяжелую злобную изжогу, мне даже стало интересно прокатиться по такой погоде, увидеть новых людей, как-то поучаствовать в их жизни.
Вернувшись в дом, я тщательно набил в палмик инструкции и выехал.
Есть прямая дорога, из Кунашака прямо до Каменск-Уралького, однако после позавчерашнего снегопада ехать по ней было жучковито, и я решил сквозануть в объезд: дольше, зато дорога всяко чистая. Выйдя на трассу, дал копоти и под «On every street» быстро добрался до Тюбука, там ушел направо, на Багаряк, и через час после выезда уже сигналил у ворот довольно быстро нашедшегося дома в Усть-Багаряке.