Лорд Честерфилд с раннего детства пытался внушить сыну, что сверстников надо рассматривать прежде всего как конкурентов, которых он должен стремиться превзойти, что дружбу между юношами нельзя принимать всерьез. «Горячие сердца и не умудренные опытом головы, подогретые веселой пирушкой и, может быть, избытком выпитого вина, клянутся друг другу в вечной дружбе и, может быть, в эту минуту действительно в нее верят и по неосмотрительности своей сполна изливают друг другу душу, не сдерживая себя ничем». Но привязанности эти непрочны, а откровенность — опасна. «Поверяй им (сверстникам. — И. Д.), — советует Честерфилд сыну, — если хочешь, свои любовные похождения, но пусть все твои серьезные мысли остаются в секрете.
Доверь их только истинному другу, у которого больше опыта, чем у тебя, и который идет по жизни совсем другой дорогой и соперником твоим никогда не станет».
Эти поучения по-своему логичны: если высший судья человеческих поступков — разум, а чувствам отводится подчиненная роль, то юность пе может претендовать на серьезное к себе отношение. Романтики, напротив, ставят чувства выше объективного и благонамеренного разума. Дружба у них не добродетель, а живое чувство, непосредственное жизненное переживание, носителем которого становится не зрелый муж, а пылкий юноша. В литературе второй половины XVIII в. утверждается единство понятий «юность» и «дружба», которые предстают почти как синонимы.
Новому типу дружеской риторики соответствовали и новые нормы реальных взаимоотношений. Одной из предпосылок автономизации дружбы и повышения ее роли в процессе становления личности было ослабление влияния и контроля родительской семьи.
Интимная близость и теплота между детьми и родителями были в патриархальной семье скорее исключением, чем правилом. «Смиренное желание всех отцов: видеть осуществленным в сыновьях то, что не далось им самим, как бы прожить вторую жизнь, обязательно использовав в ней опыт первой», часто оборачивалось для детей суровым деспотизмом и далеко не всегда «просвещенным».
Н. П. Огарев, родившийся в 1813 г., писал о своем отце: «Несмотря на мягкость, он был деспотом в семье; детская веселость смолкала при его появлении. Он нам говорил „ты“, мы ему говорили „вы“… Внешняя покорность, внутренний бунт и утайка мысли, чувства, поступка — вот путь, по которому прошло детство, отрочество, даже юность. Отец мой любил меня искренне, и я его тоже; но он не простил бы мне слова искреннего, и я молчал и скрывался».
Аналогичны и воспоминания его друга А. И. Герцена: «…отец мой был почти всегда мною недоволен… товарищей не было, учители приходили и уходили, и я украдкой убегал, провожая их, на двор поиграть с дворовыми мальчиками, что было строго запрещено. Остальное время я скитался по большим почернелым комнатам с закрытыми окнами днем, едва освещенными вечером, ничего не делая или читая всякую всячину».
Социальная зависимость и традиция сыновней почтительности до поры до времени удерживали этот бунт в определенных рамках. В начале XIX в. он становится явным. Тема конфликта отцов и детей занимает важное место в автобиографической и художественной литературе XIX в.
Суровость семейного быта нередко отягощалась отсутствием у детей и подростков общества сверстников. «Все детство я провел между женщинами… — вспоминает Огарев. — Ни единого сверстника не было около; редко появлялись два-три знакомых мальчика, но я их больше дичился, чем любил». Неудивительно, что, когда гувернантка предложила восьмилетнему мальчику написать первое свободное сочинение, им стало «письмо к мечтаемому другу, которого у меня не было…».
Эти особенности семейного воспитания были характерны прежде всего для имущих классов. В крестьянских семьях и семьях городской бедноты воспитание было иным. На подростков здесь рано ложился груз материальных обязанностей, способствовавший их более раннему повзрослению, а их общение со сверстниками меньше ограничивалось. Не столь одинокими чувствовали себя подростки и в многодетных семьях.
Романтический канон дружбы формировался не в низах, а в привилегированных слоях общества. Педагогика конца XVIII — начала XIX в. считала общество сверстников скорее опасным, чем полезным для подростка. Ж.-Ж. Руссо, который сам всю жизнь страдал от одиночества, лишил своего Эмиля общества сверстников, полагая, видимо, что их полностью заменит любящий друг-воспитатель. Юный герой его педагогической робинзонады «рассматривает самого себя без отношения к другим и находит приличным, чтобы и другие о нем не думали. Он ничего ни от кого не требует и себя считает ни перед кем и ничем не обязанным. Он одинок в человеческом обществе и рассчитывает только на самого себя».