Зотов, как и тысячи других, как и все поколение, знал до того только одну Москву (он видел ее по дороге на западный фронт), так же как и одну только Россию. Страна мешочников и агитпунктов, печек-буржуек и комбедов была для них единственной реальностью, а мягкие шляпы и рестораны — абстракциями из учебников археологии. Но Зотов не был ни обижен, ни ущемлен открывшимся ему новым, насурмленным и раззолоченным лицом Москвы.
Может быть, Москва 23-го года и была еще полунищенским городом. Но после уездной базарной площади, где крестьянские телеги, задрав к небу вопиющие оглобли, утопали в навозе, все эти розовые рыбы которые раскинулись в витринах, как голые девушки на пляже, женщины в ярких похожих на афиши платьях, даже самый запах асфальта и бензина, трудовой будничный запах понедельничной Москвы показались Зотову непревзойденным великолепием. Хотя на нем были архаические, свистящие брезентовые штаны и вовсе не было шапки, он не ругался, не злобствовал и не сжимал кулаков при виде дефилирующих по улицам персонажей плакатов. Ему нравился этот новый город, расположившийся в старых, горбатых переулках, сочный, как невзрезанный арбуз.
Зотов не кончил курс учения нигде, кроме приходской школы. За последние годы он, правда, изрядно почитывал и мог назваться развитым человеком. Он, например, поставил себе целью в короткий срок овладеть литературной речью и, действительно, достиг этого. Но четыре таинства арифметики, не говоря уже о десятичных дробях, рисовались ему смутно, из тумана.
На первый курс его зачислили по командировке, без экзамена, и теперь ему оставались сущие пустяки. Предстояло только в один год изучить все, на что в обычной средней школе тратят 7—9 лет, да еще к осени сдать по крайней мере полагающийся минимум зачетов, чтобы не отстать от других и подняться в следующий курс.
Трудность этой задачи не особенно страшила Зотова отчасти потому, что он неясно представлял себе ее размеры. Самое слово «учеба» не вызывало в его мозгу никаких реальных ассоциаций. Это было нечто неопределенное и заманчивое, что-то в роде теплого душа. К тому же на заводе, в армии и в комсомольских комитетах Иннокентий привык считать, что всякую работу, какую может сделать другой, исполнит и он. В губкоме знали, что Зотов никогда не отказывался ни от какой «нагрузки».
— Стране нужны инженеры, — говорил Зотов, когда его спрашивали о причинах выбора именно данного вуза. — Если бы потребовались дрессировщики слонов, я бы поступил в Зоологический сад, к Бим-Бому.
Если же собеседник указывал на то, что стране нужны и агрономы, и статистики, и доктора, и даже, как это ни странно, педагоги, Зотов отвечал неопределенно:
— Все-таки промышленность — основное. И мне лично завод как-то ближе, чем ветеринария.
Все эти расспросы он считал нестоящей болтовней. С детства Зотов привык к мысли, что если и стоит на кого-нибудь учиться, то только на инженера. Инженер держал в своих замшевых руках судьбу многих сотен рабочих и железных всемогущих машин. Он командовал стихиями и мартеновскими печами. Бога бы нужно рисовать в церквах не с длинной марксовой бородой, а в технической фуражке и бритого.
Учиться было трудно. Выспрашивать раз’яснения у товарищей Иннокентий не хотел. Этим он бы сразу определил себя в приниженное и ложное положение. Один, локтями и зубами прорывал он дорогу сквозь дебри логарифмов и дремучие чащи тригонометрических треугольников. Вдвоем с Сергеем дело пошло бы иначе и легче. Сергей знал все на свете и, конечно, помог бы ему. Но Сергея не было.
Зотов любил помногу и вкусно есть, долго и мягко спать, любил девчонок, танцы и веселую компанию. А вместо этого нужно было жить одним скудным студенческим супом да пустым чаем, много работать и спать пять часов в холодной жесткой постели.
С вечера Иннокентий отмечал, сколько из какого учебника пройти на завтра. Начинал он с самых трудных и затем переходил постепенно к более легким, заканчивая политической экономией. К концу дня он иной раз колотил себя кулаком по голове, чтобы встряхнуть онемевшие мозги и принудить их дотянуть до конца.