Инструменты приходилось выклянчивать или добывать хитростью Величкину на фабрике, а Зотову в лабораториях и мастерских института.
Зотову это было особенно затруднительно еще и потому, что давно миновало время, когда он числился чуть ли не примерным студентом. Ни один руководитель семинария не мог похвалиться тем, что видел Зотова за год более двух раз.
Изобретение почти превращалось в скачку с препятствиями. Вряд ли в худших условиях работал даже юный Эдисон в своем железнодорожном вагоне.
Величкин знал, что рано или поздно ему придется уйти с фабрики. Изобретение требовало его целиком. Работы была бездна. При нормальном шестичасовом рабочем дне ее смело могло хватить на добрый десяток лет. Но они не могли позволить себе такую роскошь! Нужно было кончать скорее!
Величкина не страшила потеря заработка. Он знал, что хоть впроголодь, а проживет вместе с Зотовым на стипендию. Но мать, — как быть с нею? И неужели ради счастья чужих матерей придется сломать позднее счастье той, которая вывела его за руку в мир?
Однако это стояло еще в будущем. А сейчас нужно было работать. И изобретатели работали. Они жили в том темпе, в каком живет артист перед первой большой ролью, боксер, тренирующийся к ответственному состязанию, музыкант накануне выступления для тончайших знатоков. Разница была в одном: музыкант, чтобы намотать на колки своей скрипки нервы слушателей, терзает свой мозг и тонкие пальцы каких-нибудь две недели. Они же обрекли себя на полтора, а всего вероятней, на два года беспощадной работы. В течение этих лет у них не будет ни одной минуты и ни одного поступка своих. Все пожирает и будет пожирать изобретение.
Однако разговор об отступлении не подымался ни разу. Договор был подписан и скреплен чугунной печатью.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
3 с е н т я б р я. Давно ли я так же отворяла окно и на ржавый подоконник легко вспрыгивала подружка-весна. Взбалмошная девчонка щекотала мое лицо своими распущенными пушистыми волосами. Она воробьиным голосом чирикала для меня лучшие из своих легких, как лепестки, песен. А сегодня в открытое окно тепло и ровно дышит ранняя антоновская осень. Желтые, полуистлевшие листья один за другим облетают с бульварных деревьев. Они падают на ворсистые суконные плечи, на фетровые макушки прохожих, на влажный гравий аллей, на скамейки, так отсыревшие от многих дождей, что из них ногтями можно выдирать черные крошащиеся щепки.
6 с е н т я б р я. Около этого времени в прошлом году начались занятия в техникуме. Всего год, но много за эти двенадцать месяцев переместилось в моей жизни. Я все перестелила по-новому, расставила другую мебель и оклеила другими обоями свои мысли. Год тому назад или полтора мой каждый день начинался с того, что, проснувшись, я принималась терзать себя и царапать когтями. Я обзывала себя ни к чему непригодной мразью, уездной барышней и всякими другими нелестными кличками. «Что меня ждет, — думала я, — быть мужней женой? Или акушеркой? Какая мелочь, гадость, скука!»
А сейчас я живу в Москве у Покровских ворог. И, самое главное, самое лучшее, я — комсомолка! Комсомолка не только потому, что мне выдали беленькую кандидатскую карточку, а потому, что это для меня новая полоса в жизни, с этим связан совершенный перелом во всех взглядах. Нет, хотя не во всех, но в одном, самом главном.
10 с е н т я б р я. Все-таки первый, кто кое-чему научил меня — Сергей. Он называл это теорией винтика. Название забавное, но сущность именно такая. Никаких великих дел, необычайностей, ничего этого не нужно. А работать на своей полочке. Например, в прошлом году в техникуме из 500 учащихся было всего 60 комсомольцев. В коридорах и аудиториях все принадлежало пижонам и расфуфыренным девицам с крашеными бровями.
Теперь 70% нового приема — комсомольцы. Есть даже и члены партии. Преподавание совершенно перестроили. Дальтон-план и т. п. И ведь все это взято нашими усилиями.
Здесь есть и моя доля. Меня еще намечают в исполбюро. Что еще нужно? Каких еще чудесных и неожиданных событий? Работай — и все тут!
23 с е н т я б р я. Какая я дура! Хожу по улицам, улыбаюсь и размахиваю портфелем.
25 с е н т я б р я. Сейчас подумала, что за все лето видела Сережу только три или четыре раза. Он к нам на дачу почти не ездил. И вообще какой-то стал странный, худой, молчаливый.
28 с е н т я б р я. Валька смеется, он говорит, что я запираю двери в техникуме. Ничего нет смешного! Мне вообще ужасно надоел этот его всегдашний барственный превосходительный тон. Обо всем он трактует как пресыщенный лорд в монокле и вечно возится со своими зелеными и красными ликерами. Все ему или забавно или глупо, или давно известно и скучно. Подумаешь, какой ветеран революции! Может, у него работа и более значительная, чем моя, и все такое, но что же из этого?