Обжигая губы жестяными кружками. Зотов и Величкин пили кипяток, иногда даже с сахаром. С утра до шести часов вечера они оставались в лабораториях и мастерских института, проделывая бесконечные химические опыты, пробуя все новые сплавы, меняя и примеряя все новые углы и толщину. Вернувшись домой, они подытоживали и записывали работу сегодняшнего дня и точно размечали дела на завтра. Все эти разметки, напоминания в роде «обязательно выяснить с Д. М. относительно сост. спл. № 3», все химические формулы и реакции они записывали на маленькие блокнотные листки и развешивали по стенам, чтобы иметь их всегда перед глазами. От этого, когда открывали или закрывали дверь, все листки разом взмахивали крыльями и шуршали. Шелестящая комната казалась оперенной.
Вечером они разогревали сваренную на нескольку дней похлебку и с’едали по тарелке, стараясь с каждым глотком жидкого поедать как можно больше хлеба. «Нужно наедаться не варевом, а хлебом. Суп только для вкуса. Это экономно и сыто». — говорил Иннокентий.
Величкин даже и ел с трудом. В течение всего длинного, часто восемнадцатичасового дня его терзала слабость. Мускулы его сокращались с трудом и вяло.
Но самым тяжелым была не эта, скорее физическая усталость, а то отупение, которое овладело Величкиным и затемнило его сознание. Он не потому продолжал работать, что инстинкт борьбы брал его за плечо и приказывал драться, хотя бы через силу, и не потому, что впереди отдаленная и отделенная всего месяцем блестела серебряная долина. Он работал просто в силу инерции, той самой, которая заставляет подстреленного на бегу зайца сделать еще два судорожных прыжка.
Зотов сознательно напрягался, чтобы скорей кончить. Величкин просто работал, как наемник на чужом огороде. Все ему было безразлично и чуждо. Он даже и не огорчался ничем, тщательно занавесив тот угол, где хранились все мысли о партии, о матери, о Гале. Все дроби свелись для него к одному знаменателю, и, может быть, он с одинаковым бесформенным и обмякшим спокойствием опустился бы в приветливое придавленное кресло парикмахера или на электрический стул бостонской тюрьмы.
Самое изобретение, которому он так легко и так просто пожертвовал многим и лучшим, стало казаться ему мизерным и незначащим и успех ненужным. Успех! Раньше это слово горело и искрилось, как ювелирная витрина; сейчас оно было будничным и надоевшим, как вчерашний чай, как запах лука и нестиранных пеленок в коридоре.
Неумелое солнце зимнего утра перелистывало балконы и подоконники.
Величкин один пошел в химическую лабораторию. Зотов должен был остаться дома, чтобы еще раз переделать расчеты последней недели и вывести окончательный и последний угол резания.
Ночь еще цеплялась за заборы и решетки. Жесткий ветер выбежал из переулка. Он поднял и погнал перед собою крутящуюся поземку. Проехал дремлющий на козлах заплатанный извозчик. Ленивый, позевывающий трамвай хмуро остановился против больших часов, в которых кто-то забыл потушить электричество. Холщевые бесконечные будни растянулись до самого края земли.
Величкин, сутулясь, прошел до Спиридоновки. Или нужно было еще очень далеко. Он посмотрел на вывеску и, не понимая, в чем дело, прочел большие черные буквы: «Яков Рацер».
Величкин, не обдумывая и не размышляя, повернул обратно.
— Яков Ра-цер. Цер-я-ков. — мычал он в такт шагам.
Зотов работал. Запустив левую руку в волосы, он быстро писал и перечеркивал.
— Зачем ты вернулся? — спросил он Величкина. — Ты что-нибудь позабыл?
— Нет. Просто так. Мне надоело…
— Что надело?
— Все. Яков Рацер надоел. Ты надоел.
Величкин лег на кровать и положил ноги на некрашеную перекладину.
— Позволь, — сказал Зотов. — В чем дело? Надо же выяснить.
Величкин молчал.
— Сережа, — сказал Зотов как мог ласково, — я понимаю все. Я знаю, как тебе тяжело. Ты думаешь, я ничего не замечаю. Но я же жалею…
— Брось! — закричал Величкин голосом неожиданным даже, для себя. — Оставь меня в покое! Мне твоя жалость противна!
Испуганный и удивленный этой вспышкой, Зотов встал.
— Да, да! — кричал Величкин, приподнимаясь на локте. Царапающие слова уже не подчинялись ему, и он с удивлением прислушивался к своей истошной и не мотивированной злости. — Ты меня душишь своей хорошестью. — кричал он Зотову. — Ну, да конечно я плох, я слаб, я нытик, но я не хуже тебя. И нечего класть мне руку на плечо и жалеть меня. Оставь меня в покое.