Выбрать главу

Пум угрюмо трусил сбоку. Волнилась мышцами шкура на прямой широкой спине с едва заметным желобком вдоль позвоночника.

На зоревых разводах стыли верхушки ельника — чёрные, чёткие, неподвижные.

За оградами темнели дома, корявились яблони, шебаршились в скворечниках повзрослевшие скворчата. Высоко в небе пронёс свои огоньки самолёт. С роздыхом старательно выщёлкивал соловей над речонкой.

Я сказал:

— Значит, бросил меня, пятнистый? Пёс понурил голову.

Мы ступали беззвучно, как на охоте: в белом сумраке, в дурманящем исходе соков трав, цветов, шиповника и акаций, в белёсых наплывах речных испарений, сонной недвижимости природы.

За околицей нас долго провожал липовый обильный дух. Деревья зацвели нынче в вечер. С утра тут пахло только сыростями луга: землёй, зеленью зрелой травы, горьким соком раздавленных одуванчиков.

Лоб опоясала паутинка. Я смахнул её. Ветерок скрипнул на косогоре незапертой калиткой, иссяк, зашуршав листвой.

Набирала силу задумчивая безлунная ночь. Ночь без теней, ровно высвеченная беловатыми сумерками. Казалось, мы парили в ней. Сбоку у плотины плеснула водяная крыса.

Я встречался с ней, когда купался в студёном запрудном разливе. В прозрачной воде её было хорошо и долго видно… Пум настороженно потянул носом.

— Ладно, ты прости меня, — сказал я Пуму.

Пёс вздрогнул, замедлив шаг. Он давно уже обречённо ждал побоев, цепи и попрёков.

— Ты прав. Конечно, ты прав. Ну кто я, чтоб судить тебя, лишать воли, понукать?.. Рыхлый, грузный человек, ни к чему толком не способный. Так… сохну в конторе. Мараю бумаги чертежами, а ничего путного не сделал. Вот как дышу. А живот? Жир складками. В боках широк. А ты?! Да не уворачивайся… ты весь из мускулов. Гибок. Смотри какая великолепная грудь!.. Ты прыгаешь, как летишь. На зависть неутомим. А живуч… Ты в природе свой, а я… Ты здесь дома. Тебе здесь всё понятно. А я?.. Разве слышу, что слышишь ты, видишь, чуешь?.. Здесь я гость. Ты не завидуй, Пум. Знаешь, как хотел бы видеть тут столько, сколько ты! Как ты всему этому радуешься! Я всегда завидую тебе. Хочу так же, а не умею… Нет, я здесь гость. Без квартиры, тёплой, с водой, электричеством, не выживу. Да что тебе рассказывать. Сам видел, чего я стою на охоте. Конечно, посмешище…

Я присел на корточки. Ласково примял морду Пума ладонями. Он опасливо высвободился. Робко лизнул в ухо.

— Напрасно не веришь… я ведь не тюремщик. Ты прав, пятнистый. Почему ты — крепкая псина — должен кому-то подчиняться? Мы все равны в этом мире, все-все!

В стожке я обнаружил лёжку Пума. Пёс тут поселился. Решил не возвращаться. Не мог уяснить смысла жестоких наказаний и цепи. Своровать и погрызть ботинок, нагадить на пол, ослушаться — это ясно, это возбраняется. Но отчего нельзя рысить по лесу, мышковать, облаивать птиц, купаться в речке? И пёс предпочёл голод, камни прохожих, зелёный стог.

Я опустился в стог, обволакиваясь шуршащим сеном. Привлёк Пума. Сено пахло одуряюще сладко.

Пёс напряжённо лежал рядом и вслушивался в мою торопливую речь. А я говорил, говорил. Руки выщупывали клещей в Пуминой шубе. Отрывали. Я раздавливал их подошвой.

С речки бесшумно и мягко налетал козодой. Отворачивая от нас, скрывался в сумраке. Пёс, против обыкновения, не рвался за птицей.

Усталость природы — глубокая тишина и дремотный покой — разливалась тёплыми сумерками.

Сено покалывало через рубаху. Зыбкими писклявыми столбиками плясали комары.

— Жизнь не может быть ничьей собственностью… ты молодчина. — Я степенно разглаживал бархатистое ухо собаки на ладони. — Когда со мной скверно обходятся, тоже не радостно. А ведь я тоже ничья не собственность… Ты прости, Пум. Я никогда о таком не думал. Не со зла. Боялся потерять тебя. Ты прости…

Я теребил пальцами его жёсткую бородку, усы. Он увёртывался. Щёлкал на комаров челюстями. Тыкался на голос в ладони, грудь. Глухо рычал. Заглядывал в лицо.

Я спросил, ласково заламывая собачью морду к своему лицу:

— Почему ты не человек, Пум? Я встал. Стряхнул сено.

По пути к нам пристала Зейка. Как все уставшие дети, хныкала, путалась в ногах, ластилась. Пум осторожно переступал через надоедливый пушистый комок.

Я сказал:

— Ты с ним полегче, Зейка. Он у нас не признаёт рабских замашек.

Мизер издалека почуял нас. Начал просительно взвизгивать, скрестись в забор. Взвизгивание походило на частые вскрики: «Ах! Ах!..» Он безумно завидовал нашим прогулкам.

Когда мы вошли, он сидел напротив калитки. Пыхтел, помахивая пышным хвостом. Подскочил к Пуму. Тщательно вынюхал его. Пришёл в восторг от мира, в котором странствовал Пум, его упоительнейших запахов. Заскулил, заахал ещё громче.

Пум, ещё не веря в мои добрые намерения, пугливо влез в будку. Зейка, позвякивая, стала облизывать пустую миску. Дома спали. На кухне светил слабый дежурный огонёк. Я сел на бревно возле будки.

Я сидел долго. Иногда Пум выбирался из будки. Тыкался мордой в колени. Я клал ладонь ему на спину. Пёс хлюпал горячим языком по моему уху — его самая интимная ласка. Я чувствовал, как мерно гудит у него под шкурой кровь, словно басовая струна на исходе звучания. Потом пёс безмолвно возвращался в будку.

Мизер, поблуждав по саду, подступал к будке. Жадно вынюхивал воздух. Усердно махал серым хвостом.

В примятой траве белели собачьи миски. Я принёс Пуму остатки супа. Мизер взволнованно заскулил. Пум есть не стал. Слабо повилял хвостом в знак благодарности.

Линялыми редкими звёздами, богатыми пришлыми запахами потных лугов, свадебными хороводами мотыльков, сонным жваканьем коровы в соседском сарае, шелестами опадающих маков, нарастающими соловьиными трелями, комариным звоном, сопением собак, стуком моего сердца разворачивалась эта безлунная июньская ночь.

Исай Аркадьевич Рахтанов

Бичи

С Мартышкой дружба у меня большая. Всё это потому, что я часто пускаю для неё под потолок солнечного зайчика. Лучшего удовольствия Мартышке не доставить. Увидит она на стене светлый блик — начнёт прыгать выше своего роста, пойдёт стучать когтями по паркету, закружится, завертится.

Стоит мне прийти к её хозяину, Мартышка у дверей встречает меня и ведёт прямо к столику, где стоит бритвенное зеркальце, словно хочет сказать:

«Что же ты медлишь? Покажи скорей своего зайчика. Я-то знаю, что ты только за этим к нам и пожаловал».

У других собак я не замечал такой страсти к бегающему отблеску солнца под потолком. Мы с приятелем для себя даже объяснили это странное явление тем, что Мартышка — маньчжурская лайка.

Там, у себя на родине, в Маньчжурии, где на невысоких холмах, называющихся сопками, царствует тайга, лайка промышляет белку или другого мелкого зверька, обитающего на вершинах деревьев, она — охотник. Вот наша Мартышка, должно быть, и принимает быстро мелькающий по стене солнечный зайчик за пушистый беличий хвостик.

А что Мартышка маньчжурская лайка, мой приятель, сценарист Сергей Иванович Владимирский, выяснил случайно. Впрочем, и сама Мартышка попала к нему тоже случайно.

Дело было вот как.

На одной лестнице с ним, в большом доме по Гагаринскому переулку, года четыре назад проживал мальчик Алёшка. Ничего хорошего я вам про него, к сожалению, рассказать не могу.

Судите сами: учился наш Алексей так, что если бы вам непременно захотелось найти в его табеле пятёрки, табель пришлось бы перевернуть вверх ногами и глядеть на него в зеркало. Тогда бы оказалось, что у Алёшки действительно нет ни одной двойки. Он круглый отличник, только отличник наоборот, так сказать, вверх ногами…

В общем, парнишка мне этот совсем не мил, я хочу поскорее от него избавиться и расскажу вам о нём только то, что связано с Мартышкой.

Алёшка крал щенят и продавал их на птичьем рынке.

Занятие это было ему по вкусу, потому что приносило доход: за породистого щенка платили щедро. Случалось, что деньги он приносил матери, но ей они никогда не доставляли радости. Больше того, она определённо высказывалась против коммерции сына и время от времени даже разбрасывала по двору и лестнице его пискливый товар.