Выбрать главу
— Я представляю, сэры, здесь Советскую державу. Моя страна имеет честь Входить в нее по праву Союза истинных друзей, Пожатья рук рабочих. (Переведите поточней Им, мистер переводчик.) И хоть лежит моя страна Над нефтью благодатною, Из всех таких на мир одна Она не подмандатная, Вам под ноги не брошенная, В ваш Сити не заложенная, Из Дувра пароходами Дотла не разворованная, Индийскими свободами В насмешку не дарованная, Страна, действительно, моя Давно вам бесполезная, По долгу вежливости я В чем вам и соболезную.
Так говорил Самед, мой друг, А я смотрел на лица их: Сначала был на них испуг, Безмолвный вопль: «В полицию!» Потом они пошли густым Румянцем, вздувшим жилы, Как будто этой речью к ним Горчичник приложило.
Им бы не слушать этот спич, Им палец бы к курку! Им свой индийский взвить бы бич Над этим — из Баку! Плясать бы на его спине, Хрустеть его костями, А не сидеть здесь наравне Со мной и с ним, с гостями, Сидеть и слушать его речь В бессилье идиотском, Сидеть и знать: уже не сжечь, В петле не сжать, живьем не съесть, Не расстрелять, как Двадцать шесть В песках за Красноводском…
Стоит мой друг над стаей волчьей, Союзом братских рук храним, Не слыша, как сам Сталин молча Во время речи встал за ним.
Встал, и стоит, и улыбается — Речь, очевидно, ему нравится.

Нет!

Отбыв пять лет, последним утром он В тюремную контору приведен.
Там ждет его из Токио пакет, Где в каждом пункте только «да» и    «нет».
Признал ли он божественность Микадо? Клянется ль впредь не преступать закон? И, наконец: свои былые взгляды Согласен ли проклясть публично он?
Окно открыто. Лепестки от вишен Летят в него, шепча, что спор излишен. Тюремщик подал кисточку и тушь И молча ждет — ловец усталых душ.
Но, от дыханья воли только вздрогнув, Не глядя на летящий белый цвет, Упрямый каторжник рисует: «Нет!» — Спокойный, как железо, иероглиф. Рисует. И уходит на пять лет.
И та же вновь тюремная контора, И тот тюремщик — только постарел, И те же вишни, лепесток с которых На твой халат пять лет назад присел.
И тот же самый иероглиф: «Нет!», Который ты рисуешь раз в пять лет.
И до конца войны за две недели, О чем, конечно, ты не можешь знать, Ты и тюремщик — оба поседели — В конторе той встречаетесь опять.
Твои виски белы, как вишен цвет, Но той же черной тушью: «Нет» и «нет»! . . . . . .
Я увидал товарища Токуда На митинге в токийских мастерских, В пяти минутах от тюрьмы, откуда Он вышел сквозь пятнадцать лет своих. Он был неговорливый и спокойный, Усталый лоб, упрямый рот, Пиджак, в который, разбросав    конвойных, Его одели прямо у ворот, И шарф на шее, старый, шерстяной, Повязанный рабочею рукой.
Наверно, он в минуту покушенья, Всё в тот же самый свой пиджак одет, Врагам бросал все то же слово: — Нет! Нет! Нет! И нет! — Как все пятнадцать лет От заключенья до освобожденья. И смерть пошла у ног его кружить Не просто прихотью безумца злого, А чтоб убить с ним вместе это слово — Как будто можно Коммунизм убить.

Зимний

Я уезжал наутро, чуть заря, Из той деревни севернее Токио, Где я провел три зимние, жестокие Дождливые недели февраля.
День прошагав вдоль рисовых полей, Я вечером, с приливами, с отливами, Вел длинный разговор с неторопливыми Крестьянами над горсткою углей.
Дом, где я жил, был лишь условный знак Жилья. Бумажный иероглиф бедности. И дождь и солнце в предзакатной    медности Его насквозь пронзали, просто так.