– Вот это дрессура! – восхитился Борька.
– Так она говорила про летчиков про этих: «Какие они раненые? Здоровые мужики.
Думаете, они на перевязку ходят? Они ходят, чтобы халат мне подать».
– Я вижу, ты там тоже халаты подавал. Вот, оказывается, как вы воевали!
– Зинушка! Меня возили ногами вперед. В гипсе.
– Ну разве что так только.
– И все дела? Запомни, пехота, и запиши: летчик, умирая даже, встанет и подаст даме пальто.
– Нет, ты послушай, Андрюша, что с ними в обед происходило! Госпитальный обед сам знаешь: жив будешь, а все остальное… Виноват, при дамах умолкаю. А летчики привыкли как? Карманы шоколада насовал – тогда воюет.
– Торгашеская психология. Американцы до сих пор с нас требуют за свиную тушенку, а вы с летчиков за шоколад.
Борька посмеивался, но чувствовал себя беспокойно оттого, что Аня, войдя, взяла в руки рисунок.
– В сорок первом году, когда нас не было в воздухе, вы же землю грели животом.
Как воткнулись носом, так и лежали, зажмурясь, пока звук мотора не услыхали над собой. Вот когда вы только голову подняли.
– Треплетесь? – сказала Аня.- Эх вы, друзья! Он годами пловчих лепит и пионерчиков с горнами, а вы треплетесь. Да он талантливей вас обоих. Свиньи вы, а не друзья!
– Аннушка…- Борька давил в пепельнице окурок, был он растерян и смущен.- Они, конечно, свиньи, само собой, но ты уж очень меня трактуешь с излишествами.
– И ты тоже… Как будто тебе вторую жизнь дадут.
Аня вышла рассерженная. Даже покраснела.
– Ну, знаешь, Андрей! – Зина была возбуждена. У нее было выражение человека, который только что такое увидал, такое увидал…- Нет, я лучше ничего не скажу.
Но Виктор бы меня уж ревновал!
– Вот что, ребята, все это хорошо, но я-то к Андрюхе по делу шел. Не знаю, может, это все раньше времени.- Борька чего-то мялся.- У нас же в провинции слухи – как эхо в горах.
Теперь его торопили:
– Ну!
– Ты говори, в чем дело?
– Ребята, толком ничего не известно. Но что-то вокруг вас происходит. Какое-то шуршание. То ли борьба с излишествами опять началась, то ли еще что.
Вот теперь Андрей почувствовал, как у него сердце упало. Видно, так: чтоб оценить, надо потерять.
– Кто тебе говорил?
– В том-то и дело, что никто ничего не говорит. Ну, вы сами знаете, как это бывает. Немировского видел, какой-то пришибленный ходит. Мне, сами понимаете, спрашивать неудобно.
– Та-ак,- сказал Виктор, и ничего, кроме растерянности, это его «так» не означало. И как всегда в такие моменты, он снял и начал старательно протирать очки. На одно стеклышко подышал, на другое.
– Ребята, вы на меня не обижайтесь.
– При чем тут ты!
– Я должен был сказать.
– Чувствовал я,- говорил Андрей.- Слишком все шло хорошо.
Борька глянул на дверь, в которую ушла Аня, сказал, понизив голос:
– Ну, вы не кричите раньше-то времени.
– Что ж, Витя, будем упираться.
Глаза Виктора слепо щурились.
– Думаешь?
Надел протертые очки, стекла их отблескивали на свету. Сказал без всякой твердости:
– Я – за!
Но тут заговорила Зина:
– Я не знаю, почему ты сразу и всегда за? Виктор, я не люблю, когда ты обижаешь людей.- Капризный голос ее накалялся.- Нехорошо обижать людей. Слышишь? Я не хочу! Не хочу и не хочу!
И хоть оставалось непонятно, каких людей обижает Виктор, общий смысл ее выступления был ясен вполне.
ГЛАВА XI
Пока им еще не дано было узнать, что же все-таки произошло. Потом стало известно, что Немировский – вот уж от кого и ожидать было нельзя – вдруг развоевался старик, поехал к самому Бородину и будто бы там был у него разговор. Во всяком случае, секретарша его Полина Николаевна в этот день пила валериановые капли и под большим секретом и, уж конечно, не всем сообщала, как Александр Леонидович сказал и заявил. А Немировский ходил с видом человека, решительно подавшего в отставку. И только Лидия Васильевна, жена Александра Леонидовича, она лишь одна видела в его решительном взгляде испуг и немой вопрос.
Прожив с ним целую жизнь, Лидия Васильевна так и не научилась разбираться в той далеко вверх уходящей лестнице, каждая ступень которой была для него, служащего человека, исполнена особого значения, смысла и интереса. Ничего она в этом не понимала, но, как мать с ребенком, была душой связана с ним, и всякий раз в ней отдавалось, когда он больно ударится или его обидят. Он глядел победителем, а ей от предчувствия дальнего было страшно за него.
– Ну, что будем делать? А? – спрашивал Виктор. Ему словно на затылок надавили, весь пригнулся, и снизу вверх, как из-под порога, выглядывали томящиеся глаза. И жег сигарету за сигаретой, весь дымом напитался в эти дни.
– А ничего не надо.
Виктор сильней сосал сигарету, сощуренные от дыма глаза блестели, упершись в свою мысль.
А тут еще выясняться стало, что не вообще все отменилось, строить будут, но поставят пятиэтажные дома. А они с Виктором останутся авторами проекта. Главными, как это называется, его архитекторами.
– Как думаешь, а?
– Ви-итька!.. Ну это унизительно даже. Это все равно как Соловьеву-Седому…
– Ну, Соловьев-Седой!
– Ну не Соловьев-Седой, поменьше кто-либо. Кто за всю жизнь одну песенку сочинил.
И скажут ему: «Нет, вы лучше-ка перепишите своей рукой «Катюшу», и у нас в городе она будет считаться вашей».
– Выбиться из этого положения. Из этого чертова положения! – Виктор от сигареты прикуривал сигарету. Вдруг глянул жалко.- Не будет понято, Андрюша. Не так поймут!
Витьку было жаль, но и себя жаль тоже. С бедой надо переспать. И ничего умней тут не придумаешь.
Наконец их пригласил к себе Немировский. Стоя и не предлагая садиться, сказал не без торжественности:
– Я сделал все что мог!
И взгляд: надеюсь, вы знаете о моем разговоре?..
И жест руки, бросившей козырную карту на стол.
– Есть этика.- Александр Леонидович застегнул пиджак на обе пуговицы.- Я не могу говорить все. Но вы вправе решать, как сочтете нужным. Да, как сочтете нужным!
Чертова привычка видеть все со стороны! Андрей сдержался, чтоб не улыбнуться, хотя, по сути дела, тут плакать впору. Как будто двух послов пригласил и объявляет им о начале войны и о том, что его симпатии на их стороне. Начало военных действий местного масштаба. Но это масштаб их жизни. И другой дано не будет.
Вышли как с собственных похорон. Меньше всего им хотелось сейчас собирать сочувствие. Но к ним уже потянулись изо всех комнат на общий перекур. В первых, самых первых вопросах еще была надежда, хоть и знали уже, а все-таки:
– Ну что?
– Как?
– Ах, как это ужасно!
– Но, главное, зачем? Кому от этого польза?
А за всем этим у каждого – стыд за самого себя. Что вот ты понимаешь, видишь и бессилен сделать что-либо. Сразу же начали возникать проекты один другого смелей: куда пойти, что сказать. Словно бы высказался вслух – и уже что-то сделал.
Они стояли в коридоре, сбивали пепел сигарет в фаянсовую белую урну, а все обступили их, будто к стенке приперев. И тут подошел Епифанов, старый, пьющий, сильно бездарный архитектор, при котором обычно разговаривали только о погоде, да и то в урожайный год. Подошел, демонстративно молча пожал руки одному и другому и, совершив этот гражданский поступок, удалился, гордо неся свою усохшую лысую голову с припудренным губчатым носом. Всем отчего-то стыдно стадо. Будто он их изобразил этим своим одушевлением. Кто-то пошутил от неловкости:
– Состоялся исторический рукопожим.
И другой сказал:
– Как говорится, извините за компанию.
Хорошо, хоть юмор не увядает, с ним все же не так стыдно жить на свете.
На улице Виктор говорил хмуро и деловито:
– Дожили: Епифанов сочувствует нам. Нет, Андрюша, дешевой славы нам не надо.
Чтоб подходили руки жать. Чтоб всякая шушера вертелась вокруг.
– Противно.
– Вот именно. Вот именно, противно. Это ты хорошо сказал. Думаешь, раньше они радовались за нас? «Да, да, конечно, но Ямасаки…» Им все Ямасаки подавай, снобы проклятые. А теперь нас поливать будут. Успеха, Андрюша, никто никому не прощает.