Никто не видел, как и где оттирал он пятнышки, оглядывая себя со всех сторон, стараясь за спину себе заглянуть. Он и домой не мог явиться в таком виде, пережить еще и это унижение. Потом, потом, но только не сейчас. Потом, когда можно будет все обратить в шутку. Если можно будет.
В передней, не зажигая света, он тихо повесил пальто. Не на вешалку, где Лидия Васильевна могла увидеть, а в шкаф: надо будет потом еще раз оглядеть все, почистить.
– Это ты? Я даже не слышала, как ты вошел.
Раздалось шипение горячей сковороды, запахло жареным. Вытирая на ходу мокрые руки, Лидия Васильевна шла из кухни. У нее сегодня был вечерний прием в поликлинике; одетая на работу, но в переднике, она заканчивала домашние дела.
– Тут Полина Николаевна звонила.
– Что?
Александр Леонидович успел задернуть плотную штору на окне.
– Советовалась. У Олечки ведь скоро именины. Она говорит, в универмаг должны привезти… Что с тобой? На тебе лица нет!
– Съел что-то.
Зазвонил телефон. Александр Леонидович испуганно замахал на него рукой:
– Меня нет. Нет! Убери.
Но Лидия Васильевна не стала брать трубку, она выдернула шнур из розетки.
– Что ты съел? Где?
– В буфете.
– Но что? Что ты ел там?
– Крюшон… Мне показалось, когда я попробовал… Ах, оставь меня, пожалуйста.
Она так приучила его, что каждая мелочь, малейший ушиб становился предметом внимания. А сейчас о самой главной боли он не мог сказать ей.
– Я бы лег, знаешь.
Больше всего ему хотелось сейчас остаться одному. И лечь. Вот что ему нужно было сейчас: лечь в постель. Он был рад, что ни Ляльки, ни Олечки нет дома – они ушли в кино,- как мог уговорил жену, что все это так, пройдет, просто решил на всякий случай перестраховаться. Обещал звонить, если что, согласился с тем, что она позвонит, и, уже опаздывая, Лидия Васильевна убежала на работу. А он остался один со своим позором.
Та жизнь, выше которой он был всегда, над которой проезжал и проходил не соприкасаясь, в эту жизнь оказался он сброшенным. Что делать? Как быть? Ему было страшно.
Болела голова от сотрясения. Болело ушибленное колено. Но сильней всего, нестерпимо болела душа. В свежих крахмальных простынях, на мягкой подушке, он лежал загнанный, униженный и слабый. Его знобило. И во всем мире не было сейчас человека, которому он мог бы пожаловаться: рассказать.
Дважды звонила Лидия Васильевна; перед уходом она поставила телефон рядом с ним на тумбочку, только руку протянуть.
Укрывшись с ухом, дыша с дрожью себе на руки, Александр Леонидович согрелся и, как дитя малое засыпает в слезах, заснул, обессиленный.
То, что для Александра Леонидовича казалось концом жизни, падением, которое и пережить невозможно, почти никем не было замечено. Объявили перерыв, и люди устремились в буфет, где обычно образовывались большие очереди. Здесь можно было зимой купить даже свежие помидоры и парниковые огурцы. Радуясь удаче и вместе с тем испытывая известную неловкость, люди спешили раньше других занять очередь, чтобы дома побаловать детей. И после уже с кульками досиживали совещание.
Но была еще и другая причина, почему никто почти не заметил происшедшего с Немировским. На больших собраниях, где обсуждаются общественные вопросы, есть у людей еще и те дела, которые удобно решать в разговоре. Здесь просто можно встретить нужного человека, к кому в другое время не так-то легко попасть на прием; можно пройтись с ним рядом, переговорить. И многие соображения одолевают людей, много надо успеть, а перерыв мал.
Еще в самом начале, когда только утверждали регламент, произошла некоторая неувязка с общим подсчетом часов. Бородин, который председательствовал, объявил:
– Сейчас четырнадцать ровно. Есть предложение работать до шестнадцати часов.
Потом сделаем получасовой перерыв. Снова поработаем два часа, еще прервемся на пятнадцать минут и еще час поработаем. И закончим все в девятнадцать часов.
Возражений нет?
Возражений не было. Проголосовали. И уже после этого поднялся в конце зала человек с вытянутой рукой (он, правда, говорил, что с самого начала подымал руку, но его не заметили) и стал объяснять, что не получается закончить в девятнадцать часов. Два плюс два, плюс один, плюс три четверти часа – не получается девятнадцать. И все это – через зал, громко.
Бородин помолчал и, не напрягая голоса (не будет же он перекликаться через зал), не вдаваясь в подробности, сказал в микрофон:
– Товарищи поработали, подсчитали вот тут.- Он приподнял со стола бумажку и положил ее.- Что ж мы будем так не доверять? Я думаю, все же правильней будет доверить товарищам.
Так и решили.
– А по окончании,- тут Бородин сделал паузу, выждал соответственно,- по окончании нам обещали показать фильм. Какой фильм, этого я пока еще сообщить не могу.
По залу сразу прошел шепоток, и вскоре все знали, что фильм покажут французский, получивший премию на каком-то фестивале. И во втором перерыве народу не только не убавилось, по некоторые успели позвонить женам, и в фойе усилилась толчея.
Андрей и раньше наблюдал не раз то взаимное взвешивание, которое постоянно происходит там, где собираются вместе разные по положению люди. Есть сотни признаков, по которым люди безошибочно определяют свое сиюминутное положение. И взвешивают, взвешивают себя в своем уме и в чужих глазах. Оно всегда казалось ему не слишком достойным, это занятие, но если б все в жизни решалось по трезвому размышлению да логикой! Когда у входа в зал Чмаринов, радостно пожимавший руки одним и не замечавший других, глянул на него как на пустое место, Андрей почувствовал ненависть к этому человеку. А ведь понимал умом, что Чмаринов не определяет погоды, он только отражает ее.
В перерыве, жалея, что нет Борьки Маслова, Андрей стоял у окна, задумался и не заметил, как прошла мимо дама в шуршащем платье и очень внимательно посмотрела на него. Только уже вслед – она шла в компании еще с двумя дамами и Зиной,- машинально вслед глянув, узнал.
Когда-то ее звали Аля. Аленькая – звал он и был в нее влюблен. Сколько же это лет прошло с тех пор? Да ведь лет шестнадцать. Тогда она была беленькой девочкой, наивной, с наивным голоском. И в комнате у них все было белое: и кружевные накидки, и кружевные салфетки (Аля вместе с матерью вязала их из катушечных ниток), и свежевыстиранный парусиновый чехол на диване блестел от утюга. А подушки диванные вышиты болгарским крестом, и даже картины на стенах под стеклом вышиты крестом: белолицые дамы в длинных, со складками и шлейфом малиновых платьях.
Все это белое, чистое удостоверяло с несомненностью, что тут невеста, сохранившая невинность и чистоту. Он был влюблен, и все здесь ему нравилось. И нравились ее родители, совсем простые. «Мы по-простому,- говорил ее отец, наливая по стопочке,- по-рабочему». Он работал на мясокомбинате, и в доме у них все было. Хоть и экономно, но по-семейному хорошо и так всегда вкусно.
Взволнованного близостью нравившейся ему девушки, по-студенчески голодного (а годы были голодные), нагулявшегося с Алей по морозу, его непременно усаживали за стол, ни за что без этого не отпускали, и отец из четвертинки наливал им по стопочке. А горячая картошка была такая рассыпчатая, и чайная колбаса, заранее нарезанная, так пахла чесноком! И все вокруг само говорило ему здесь, в тепле: вот и у тебя так может быть по-семейному, по-доброму. И путь указывался. Аля.
Алевтина Семеновна.
Дойдя до конца фойе, они поворачивали в общем кружении. Года три назад он что-то слышал про нее: муж ее занимает какое-то положение. Ну что ж, он за нее рад.
Запыхавшийся Борька Маслов налетел на него:
– Ты не догадался меня зарегистрировать?
– А предупредить не мог? Ты что так опоздал? – спросил Андрей, обрадовавшийся ему.
– Начальство не опаздывает, начальство задерживается. Что-нибудь было?
– Да так, в общем… Слухали: земля вертится…
– Вот я и понадеялся, без меня справитесь. А мой госконтроль звонил уж специально: «Боря, ты манкируешь. Нельзя манкировать». Меня теперь дрессируют этим словечком – «манкировать».