– Сразу не испугаешь, потом не испугается, Лукич дело знает.- И улыбнулся враз всем лицом.
– Лукич, Лукич… Последний человек на комбинате Лукич!
При небольшом росте и женственной мягкости форм лицо у Милованова было желчным.
А может, напускал на себя, роль такая.
Но Скурихин и тут шуткой смягчил:
– Так ты нам, Георгий Лукич, всю свадьбу испортишь. Фигурально выражаясь, невесте только еще предложение делают…
– То-то, что оженят, меня не спросивши! – И Милованов по мягкой шее похлопал себя звучно. И даже покраснел.
Роль. И должность. Чтобы директор мог делать широкие жесты и выглядеть красиво, должен быть у него и такой хамоватый зам. Не беда, если переберет через край, в случае чего можно его и одернуть. Но дело придется иметь с Миловановым, это уж точно. Впрочем, до дела далеко еще. А пока что его Николаев интересовал. Вот кто его интересовал сейчас.
Из всех проблем архитектуры есть одна, менее всего от архитектора зависящая, сложнейшая из сложных: заказчик. Рядом с великими творениями ему надо ставить памятник: не он создал, но он оказался способным понять и потому создано при нем.
И на том кладбище, где столько человеческого гения зарыто безвестно, ему же надо отлить памятник до небес. Андрей курил под мягкое жужжание вентилятора, при каждом повороте повевавшего на него ветерком. Слушал.
Что директор химкомбината мужик властный, в городе знали все. Но сейчас Андрей видел, что он еще и самолюбив. По глазам его это прочел. Это хорошо. А если стройка эта станет любимым детищем, тут многие возможности открываются для архитектора. Только не напугать заранее. Пусть поставят одну ногу, а вторую ставить придется. И улыбнулся, на себя взглянув: они еще и одной не поставили, а он уже двумя там стоит.
А в общем, все происходило, как в век реактивной авиации: полтора часа до аэродрома, полтора часа с аэродрома и двадцать минут в полете. Весь этот предварительный разговор длился двадцать три минуты, как показали электрические часы над дверью против директорских глаз. Много ли нужно, чтоб сделать человека счастливым? Двадцать три минуты разговора. Впрочем, для этого достаточно и трех минут.
Прощаясь, как бы теперь только вспомнив, Андрей руками развел:
– Я совершенно забыл предупредить, может, вы не совсем в курсе дела… Есть еще организационная сторона вопроса. Я ведь, в сущности, не частное лицо. У мастерской есть право…
Но они были в курсе дела, как он себе это и представлял. Не такие вопросы им решать приходилось.
Прощаясь с Миловановым, Андрей пообещал:
– Непременно все нарисую на бумаге.
– Да уж нарисуйте, нарисуйте что-нибудь такое капитально.- И Милованов щеками затряс, не суля мира наперед.
А Скурихин, тепло пожимая руку, сказал – как о выполненном задании доложил:
– У Игоря Федоровича будете, привет передавайте. Простой он человек. И человечный, вот что главное.
Не разубеждать же, что не каждый день он ходит пить чай к Игорю Федоровичу. Один раз случилось. А если все же такое впечатление создалось, значит, Смолеев счел нужным создать его. Вот и примем это как аванс.
ГЛАВА XXV
В центре города Андрей отпустил машину, обнаружив по часам, что сейчас в школе время большой перемены. Значит, Аня в учительской. Он вышел у первого телефона-автомата, и, стоя в стеклянной будке, волновался и ждал, пока ее подзывали. Почему все эти дни он смотрел на нее как на своего личного врага? Затмение, что ли, нашло?
– Я слушаю,- сказала Аня.
Когда он из дому говорит с ней по телефону, дети в соседней комнате кричат: «Можешь не повторять, что мама велела! Мы слышали!»
Вот такой поставленный учительский голос.
– Слушаю! – повторила Аня, уже беспокоясь.
Он сказал, приблизив трубку к губам:
– Ты – наша мама.
Аня помолчала.
– У тебя все хорошо?
– Все хорошо. Но не в этом дело.
– В этом. Именно в этом. И я уже привыкла.
– Ну прости.
– Хуже, что и ты начинаешь привыкать. И дети зависят от приливов и отливов.
А интонация все та же ровная, как в классе; кто не слышит слов, ни за что не догадается, о чем разговор. Но и слушать некому. В учительской сплошное гудение: не только ученики – учителя тоже рады, что вырвались на перемену, курят сейчас, и женщины не уступают мужчинам.
– Ты моя лучшая самая. Ты мама наших деток. Ну прощай ты и мне, дураку, иногда.
Она молчала.
– Аннушка!
Вот и Борька называет – Аннушка. У него украл, подлец.
– Ну все же я не самый худший из мужей?
– Вот только что!
Он слышал: она улыбается.
– Ты моя единственная.
– И еще ты не воруешь,- сказала Аня.
Самые нежные слова говорил он ей, стоя на улице в будке автомата: собственной жене объяснялся в любви на пятнадцатом году совместной жизни. Да еще средь бела дня. И обещал, что никогда никаких ссор между ними не будет. И сам верил в это.
А она знала: будут, будут не раз, потому что это жизнь. Но когда она была молодая, когда еще не умела прощать, ее это так обижало, что жизнь временами казалась невозможной. И вот тогда ссоры между ними бывали ужасны. А потом родились их дети, столько было с ними пережито, и жизнь научила ее и добрей быть и мудрей.
– Аннушка, родная, ну что же ты молчишь?
– Я из учительской,- напомнила она. А голос был глуше, глубже, но она все же владела им.
Когда Андрей вышел из автомата, он с удивлением обнаружил, что день-то пасмурный.
А ему казалось – солнце с утра.
Люди шли по улицам, скапливались у переходов, нетерпеливо ожидая, когда вспыхнет зеленый свет и не машинам, а им будет дано наконец право идти свободно, не опасаясь.
Что за странное человеческое сообщество – город! Все всегда здесь бегут, снуют.
Случилось у человека горе – все спешат по своим делам. Случилась радость – опять ничего не случилось. Бегут. Ведь не огородами, плетнями, дворами разделены, на одной лестничной площадке живут, дверь в дверь, и могут быть незнакомы при этом.
– Девушка, милая.- Стоя посреди тротуара, Андрей протягивал мелочь на ладони бежавшей навстречу молодой женщине.- Разменяйте по две копейки. Или дайте монетку насовсем. Вся жизнь от этого зависит.
И она улыбнулась, как в лучшие его молодые годы улыбались ему девушки. Нет, удивительное все же создание человек: стоит посмотреть на него по-человечески – и он на тебя по-человечески глядит. И улыбается даже. А кругом шум, бензин, пневматическим долотом долбят асфальт и бетон под ним. Богатый мы все же народ!
И откуда у нас быть безработице, когда четвертый раз за последнее время вскрывают асфальт на этом месте, и все по принципу: не рой другому яму.
Дрожит вокруг все и грохочет, как при артподготовке. И при этом грохоте они с девушкой улыбаются друг другу, и он кивает и благодарит, и она тоже кивает: мол, не за что; как два иностранца объясняются в своем городе жестами и мимикой, потому что от этого грохота все равно ни слова не разобрать.
Из автомата, дверь прикрывая, глянул ей вслед. И она обернулась. Ну почему мы не мусульмане?
В последний раз стрельнули глазки и скрылись за углом. И улыбку унесли с собой.
Вот это и есть город: еще двадцать лет рядом проживут, по одним улицам будут ходить и не встретят друг друга.
Странное человеческое сообщество – город. И войнами правит, и мир на земле творит, и разум и талант весь стремится вобрать в себя, и все шире, шире расползается по планете. И шумно в нем, и дымно, и грохотно, а вот нет же нам места милей.
Всю войну не речку и луг, не стога и родные дали, а двенадцатиметровую комнату с одним во двор окном вспоминал он, где так тесно, так тесно они жили. И не было для него лучше места на земле. И без того единственного окна, что с третьего этажа через всю войну ему светило, не было для него родины.
В телефонной трубке давно уже и устойчиво раздавались долгие гудки. Нет Борьки.
Поискал еще по двум телефонам. Нигде нет. В такой день его нет. Занят смертельно.
Все заняты. Борька занят, Аня занята: сеет разумное, доброе, вечное. Отметить и то не с кем. Но и не отметить – грех. Великий, непростительный грех.