— Как же, как раз всю вашу деревню в радио и поместили! — смеется Светлана.
— Ну, не всех, а тот Потапов — хороший мужик. Так, может он. Как этого-то звать, сказали?
Недоверчивая Светлана смеется, но мы с Матрешенькой все-таки ловим конец передачи, убеждаемся, что Потапов не тот, не из Матрешенькиной деревни. Того Петром звали, Петр Федотович, а этого — Сергей Николаевич.
— Ну, не тот, так не тот! В следующий раз попадется! — смеется Матрешенька. — А тот Потапов тоже очень хороший мужик был.
И расскажет, каким хорошим, уважаемым мужиком был тот Потапов, который жил на краю деревни, в левой избе.
— Ну, затянула! — скажет, бывало, Матрешенька, когда по радио певица исполняла арии. — Ари — вот и называется, потому что орет, а толку нет.
— А-а, да а-а, — недовольно продолжала Матрешенька, сидя возле радио, штопая чулок и поглядывая в окно. — А-а, да а-а, ни одного слова не понять. О чем поет? Вроде веселая музыка, а тянет, будто люльку на ночь укачивает. Вон давеча мужик пел, Шаляпин, все слова ясные были. А нашу начал петь, деревенскую, — Матрешенька вытерла глаза рваным чулочком, моим или Наташиным (они все время рвались на коленках и на пятках), и тоненьким голоском, — надо же, говорит совсем не таким, и другие песенки поет не таким, — запела: «На желтенький песок».
Допела до конца, слово к слову, не переставая быстро штопать. Кончила песню, затянула узелок, встала, приоткрыла окно: «Нюра что-то кричит, не мне ли? — И перевесившись из окна четвертого этажа, громко закричала: — Нюра! Чего кричишь? Не мне ли?»
Тетя Нюра, наша нижняя соседка, с третьего этажа, Матрешенькина подруга, высокая худощавая женщина, тоже в платке.
— В угловой, говорят, пшено привезли.
— Да у нас есть еще, не съели. А хлеб там свежий, Нюр? — перевесившись, опять спрашивает Матрешенька, и получив ответ: — Надо пойти взять полкило белого да полкило черного, а то не хватит. Сегодня на день, да назавтра на утро. Ну, пошли, что ли, пока дождя нет.
Матрешенька откладывает штопку, поправляет угол белого, с выцветшим синим узором по краям, платка под подбородком.
— А довески будут?
— Будут, будут! Попросим, чтоб были!
Мы идем в угловой магазин за хлебом и там весело съедаем довески, мягкие, даже теплые.
Бывает, что мы и без Матрешеньки ходим на Молочную горку. Горка стала называться Молочной, когда на верху ее построили зеленую палатку-магазинчик и стали продавать масло или маргарин, ну и молоко, конечно.
И вот мы с Наташей несем кисель по Молочной горке. Большущая кастрюля до краев полна киселя. Мы с Наташей по бокам этой кастрюли крепко держим ее за ручки, а ноги заплетаются, дорога неровная, сандалии цепляются за камни, застревают в ямках. Вдруг прольем!
Потом позвонили в дверь тети Нюры:
— На Молочной горке кисель дают! Вкусный и дешевый! Мы ведро принесли, половину уже съели!
Зима. Солнце льется сквозь низ замерзшего окна. Звонок в прихожей. Это не к нам. К нам обычно стучат, до звонка не дотянуться. Матрешенька открывает. К ней пришли, но и к нам.
Это мальчик Гарик с мамой. Они живут в другом доме, таком же большом, как наш. Мама Гарика разговаривает с Матрешенькой на кухне. Нам слышны их голоса. Разговаривают долго, спокойно, обстоятельно. Мама Гарика высока, красива, в серой шляпке. Мы видим, как они уважают друг дружку, как им интересно и хорошо разговаривать.
Гарик очень любит смотреть картинки про балерин, и мы несем из шкафа большущие книги, взрослые, но с картинками. Мы разговариваем о них долго, спокойно, обстоятельно и очень уважаем друг друга.
ЕЛКА
— В этом году можно елки рубить, представляешь? — как-то растерянно сказала однажды мама, придя с работы, как всегда, поздно.
— А у Лидии Ивановны на работе сказали, что опять елки будут, — сообщила нам Матрешенька утром.
Мы побежали к маме.
— Да, вчера на собрании сказали, что новогодние елки, новогодние праздники будут отмечаться в стране, — сказала она как-то смущенно и заторопилась на работу.
— А почему елки? Какие елки? Зачем? — начали мы спрашивать у Матрешеньки.
— Елка — праздник новогодний, — объяснила она. — Как праздник, ее наряжают, свечи зажигают. Музыка. Пляшут…
— Нянечка, у тебя была елка, когда ты была совсем маленькая?
— Была, была, — смеется Матрешенька. — Полный лес елок, сосен! Руби, какую хочешь!
— И праздничные?
— А почему нет? Срубим, привезем домой, печь истопим, тепло — вот и праздник!
— Нет, такой праздник, чтобы плясать вокруг елки, и подарки?
— Такого не было, — отвечает Матрешенька. — В барском доме была елка, барчата плясали вокруг, это верно.
— А ты ни разу, ни разу не плясала?
— Я большая была, к барину работать пришла, уже двенадцать лет. Отец умер, мать у барина в стряпухах была, хлеб пекла — не для барина, для слуг. Для бар пекарь был. А у матушки хлеб лучше был. Барин, бывало, придет, когда матушка хлеб из печи вынет. Вот это хлеб, говорит. Все приходил пробовать. Вот у Акульки хлеб так хлеб! Маму Акулиной звали. Она стряпала, я помогала — воду носила, чугуны мыла… Тесто месить она не давала, сама, а то плохо выпечешь, скажут плохой хлеб.
— А в магазине хлеб нельзя было купить?
Матрешенька смеется. Какой магазин! Она жила в деревне за Волгой, Казань — ближний город, верст сто наверно. В Казани были магазины, и хлеб там тоже продавали, это правда.
Мы потеплее оделись и пошли на базар.
У входа снег желтый, притоптанный, перемешанный с навозом и соломой. Стоят привязанные к столбам лошади. Головы у них такие огромные, что проходить под ними страшно, хотя лошади смотрят на нас добрыми глазами. Во рту у них сено, сухие травинки падают с губ.
— Денег у нас всего два рубля, — приговаривала Матрешенька, стараясь не смотреть в угол базара, где возвышался зеленый лес из срубленных елок, и пересыпая с железных чашек весов в большую плетеную кошелку, обшитую клеенкой, с веревочными ручками, лук, картошку, свеклу. — Ну, пошли домой!
Мы не подошли не только к елкам, но даже к игрушкам, которые всегда продавались на базаре, и возле которых мы с Матрешенькой всегда простаивали, любуясь ярчайшими бумажными фонариками, цветами, веерами, петушками на палочках, восковыми уточками, свистульками, бумажными мячиками, которые прыгают на длинной резиночке, «уйди-уйди», жужжалками — их крутили, и они так прекрасно, длинно жужжали; изредка покупали сами маленькую уточку или китайский фонарик.
За воротами базара стужа показалась сильней. Со всех сторон дул ветер. Мы заторопились домой, помогая Матрешеньке нести тяжелую кошелку.
На углу первой улицы, не решаясь зайти на базар, топтался невысокий мужчина, дул на озябшие руки. Варежки были короткие, и рукава пальто не доставали их. Шапку он передвигал с уха на ухо, ведь и шапка была ему мала, не налезала сразу на оба уха, не грела их. Возле него была небольшая ровная елочка. Матрешенька поглядела на мужика, подошла к нему, вздохнула. Мужичок кивнул, не глядя на нас, куда-то в боковую улицу.
— Сколько она у тебя стоит? — спросила Матрешенька, варежкой трогая елочку.
— Пятьдесят, — еле выговорил мужичок.
— Столько-то у нас нет, — созналась Матрешенька, доставая из варежки сорок копеек, потом, расстегнув шубу вынула из кармана кофты еще три копейки.
Мужичок, не глядя на нас, взял деньги, улыбнулся замерзшими губами, повернулся и пошел, твердо ступая промерзшими валенками по утоптанному желтому снегу базарной площади в дверь, из которой валил пар и над которой темнели буквы (буквы мы уже знали) — ЧАЙНАЯ.
— Ему там дадут чаю? — спросили мы.
— Дадут, дадут, — успокоила нас Матрешенька. — Ну, пошли. Хлеб-то покупать не будем. Ну, ничего. Вчерашнего у нас осталось сколько-то, хватит, обойдемся.