Свет как будто больше не мелькал. Гаглидзе прижался к стене, теперь у него начали стучать зубы. Надо идти дальше, надо идти, уговаривал он себя. Не дай Бог, Филон застанет его здесь в такой позе. Шалико отвалился от стены. Все-таки Филонова он боялся еще больше.
А Филонов в это время пробирался вдоль другой стороны дома, к которой вплотную подступали ветки каких-то плодовых деревьев. Ему приходилось отгибать их, они больно били его по лицу, обдавали потоками воды. Никита в момент промок насквозь и про себя страшно матерился, кляня отсутствие фарта даже в такой малости. Впрочем, он был суеверен и ругал судьбу нарочно, надеясь, что зато повезет в крупном. А крупное, кажись, было вот оно, за этими окнами.
Тот парень, Марат, из молодых да, видно, ранний. Придумал неплохо. У профессора в городской квартире, по верной наколке, только черта в ступе нет. Картины, гардины, что ни вазочка, то полштуки, если не больше. Вопрос, куда их потом девать, но это уж дело Марата. Так вот он, значит, что придумал: взять их, профессора с женой, на дачке тепленькими, с ихними ключиками съездить на их же квартирку, пошуровать там в спокойствии — и все по-тихому.
Филон деловито толкал рамы одну за другой, но без результата. «Позакрывались, сволочи, — думал он злобно. — Эх, было б потеплее, сейчас уже сидели бы на даче!» Завернув за угол, Никита нос к носу столкнулся с Гаглидзе. Даже в темноте было заметно, какое у того испуганное лицо. Боится, гад, удовлетворенно констатировал Филон. Это хорошо, что боится: злее будет!
Стариков стоял на крыльце, прижавшись к двери, чтоб нельзя было увидеть из окоп. Страха, как у Гаглидзе, в нем не было. Но не было и привычного туповатого спокойствия Филона. Сейчас его охватило знакомое чувство: почему-то ему представлялось, что такое же должно быть у парашютиста во время затяжного прыжка. Это сравнение пришло в голову когда-то, еще во время первых, мелких дел, в которые бросался в поисках своего «шанса» молодой Шура Стариков, и с тех пор он любил говорить женщинам, особенно подвыпив, красивую фразу: «Вся моя жизнь — затяжной прыжок!» Слегка захватывает дух, а все чувства обостряются, кажется, что м видишь вокруг четче, и слышишь тоньше, и даже запахи различаешь не так, как обычно. Ты ловкий, сильный, смелый и в то же время расчетливый, ты очень многое можешь сейчас, ибо перед тобой шанс и его надо использовать.
Впервые такое было с ним, кажется, в пятьдесят втором или пятьдесят третьем, он был тогда моложе, чем даже этот щенок Шалико, но сел играть с серьезным вором из Ростова. У приезжего были деньги, очень много денег, и поэтому Шурины пальцы летали, как у пианиста-виртуоза, и он отчетливо видел каждую мельчайшую щербинку на рубашке карты и помнил их все до единой, а временами ему казалось, будто он чует, как обостряется запах пота противника, и он понимал, что тот блефует, и оказывался прав. Куча банкнотов росла рядом с ним, и, чем больше она росла, тем смелее, увереннее становился Шура, «начесывая» колоду, устраивая все эти «вольты», «сменки», «мостики» и «обезьянки», применяя то, чему, оказывается, не зря так самозабвенно учился пять послевоенных лет в бараках на Коптевской улице, выигрывая у пацанов хлеб и мелочь на папиросы. Сейчас перед ним был шанс, и он его использовал на полную катушку.
Играли всю ночь и весь следующий день, и Шура помнит, что очень много говорил во время игры и смеялся, и щедро раздавал зрителям купюры, посылая их в ларек за куревом и за едой, и много пил воды и часто бегал мочиться, и снова смеялся и говорил. Деньги кончились у ростовчанина к середине следующей ночи. Шура встал, распихивая смятые бумажки по карманам, великодушно предложил встретиться еще раз, когда угодно, «чтобы дать отыграться», и, не чувствуя усталости, полетел домой. У самого подъезда к нему подошли двое незнакомых, один схватил за руки, а другой, ни слова не говоря, ударил кастетом по голове, Шура очнулся без денег, даже без часов и с сотрясением мозга.
Потом Стариков пробовал себя в мошенничестве, в квартирных кражах, два раза сидел, не слишком подолгу, но ни на словах, ни даже в душе не желал признавать себя вором-блатарем.
В конце концов, он никогда не забывал о том, что родился в интеллигентной семье. Его отец был музыкантом, и если бы не погиб в ополчении в сорок первом, как знать, может, Шура тоже стал бы человеком искусства. А мать до тех пор, пока в конце пятидесятых не вышла второй раз замуж, даже в самые трудные послевоенные годы зарабатывала уроками французского и музыки. Шура верил, что он, как творческая личность, все-таки когда-нибудь найдет себя. Но для этого сначала надо поймать свой шанс — стать в один прекрасный день обеспеченным, ни от кого не зависящим человеком, и тогда наконец перед ним откроются все пути. Ни о том, какие это будут пути, ни о том, что вокруг миллионы таких же, как он, детей войны восстанавливают экономику, поднимают целину и осваивают космос, Шура со временем привык не задумываться. Но шли годы, ему уже стукнуло тридцать пять, а шанс все что-то не давался в руки.