За домом хрустели ветки.
«Ломятся как медведиц — недовольно подумал Стариков. Обидно, что приходится прибегать к помощи таких болванов, но ничего не поделаешь: сегодня они нужны. Вот Марат — другое дело. Если все сложится по его задумке… До сих пор складывалось — тьфу, тьфу, тьфу! Тогда можно будет надолго лечь на дно, оглядеться, а там уж соображать, что дальше. Да, пожалуй, сейчас Марат и есть его шанс».
Улица была пустынна. Лампочка раскачивалась на ветру, вырывая из темноты разные подробности мокрого унылого пейзажа. «Ночь, улица, фонарь, аптека, — твердил про себя Марат, прислонившись к забору, — бессмысленный и тусклый свет. Живи еще хоть четверть века — все будет так, исхода нет», Стихи очень подходили к его настроению. В отличие от Старикова, никакого подъема он не испытывал. «Ну вот, я здесь, — размышлял он апатично, — и сейчас вместе с этими подонками совершу наконец то, что задумал много лет назад. Какая же я все-таки сволочь!»
А ведь еще сегодня утром он чувствовал себя великолепно. Удача не оставляла их ни вчера, ни позавчера, даже досадная накладка с телефоном, оказавшимся в комнате старухи, не смогла им навредить. А это была уже не удача даже, а фантастическое везение: едва они вышли из подъезда, как подъехала милиция. Через несколько часов, даст Бог, закончится разработанная им молниеносная серия из трех тщательно подготовленных дел, реализуется план, рождавшийся долгими мучительными ночами, когда единственным способом заснуть было думать о том, как он все это сделает, сладостно представлять мельчайшие подробности, постепенно успокаиваясь и забываясь.
Старик Калган давно уже не впускал в квартиру никого, чей голос был ему незнаком. Об этом Марат знал от калгановского племянника, с которым вместе учился на искусствоведческом факультете. Этот племянник Борька, дурак, пуская слюни, рассказывал Марату про изумительную дядюшкину коллекцию монет, которую тот собирал чуть ли не с дореволюционных времен. Он намекал на то, что дядя — бездетный вдовец и когда-нибудь коллекция может перекочевать в его, племянниковы, руки. Борька говорил об этом легко, как о само собой разумеющемся деле, а Марат, слушая его, тяжело страдал. Почему таким вот разгильдяям всегда все само плывет в руки? Почему Борька, розовый обалдуй и троечник, которого даже учиться и то, кажется, пристроили по блату, станет вдруг в один прекрасный день богатым, не приложив к этому ни малейшего усилия, а он, Марат, действительно по-настоящему одаренный и трудолюбивый человек, в лучшем случае будет после окончания института три года корпеть над книгами в аспирантуре за жалкие сто, но, даже защитившись, обречен еще очень долго пробиваться — и зачем? Чтобы к старости даже не обрести того, что иным, более счастливым, падает на голову в молодости именно тогда, когда единственно нужно!
Впрочем, ему не суждено было и это. В конце четвертого курса его арестовали за спекуляцию: он отирался возле антикварной комиссионки, где наметанным глазом, определял уникальные вещи. Реже — на прилавке, чаще — в руках у людей, пришедших сдать их в магазин. Он предлагал наличные, к тому же объяснял, что не надо стоять в очереди, ждать, пока продастся, терять семь процентов, и старушки (почему-то чаще всего это были именно старушки) обычно легко доверялись этому милому, обходительному молодому человеку, интересующемуся стариной. У него были два-три знакомых барыги, которым он перепродавал товар с доставкой на дом, но кое-что, самое ценное, оседало, и постепенно в его комнате в коммуналке на Чистых прудах скопился небольшой собственный музейчик — основа будущей счастливой и обеспеченной жизни.
Все рухнуло в одночасье благодаря его собственной глупости и жадности, что Марат видел с жестокой ясностью. Он здесь же, у магазина, перепродал только что купленный предмет двум холеным иностранцам и получил за это два года, разумеется, с конфискацией. Вот тогда-то, ворочаясь на жестких нарах и в бессильной злобе кляня свою несчастливую судьбу, он вдруг отчетливо понял, что возврата к прежним планам нет. Он, как некий Фауст нашего времени, возмечтал перехитрить всех, соединив молодость; деньги и большую науку. Но вышло так, что Фауст перехитрил себя. Наука отпала начисто, осталась молодость, но к ней нужны были деньги — теперь уже во что бы то ни стало.