— Эээээ, ты мне носовую артерию перебил, вот сейчас кровь-то вся и вытечет, а ты сгниешь в тюряге…
И только после этого надо было упасть без дыхания. Мне было не жалко расставаться с кровью; я думал, что лучше, чтобы ее во мне было поменьше, что это, должно быть, плохая кровь, и когда ее было слишком много в моих венах, она, видимо, бушевала и вела меня на кривую дорожку, в конце которой всегда стоял старый К. с хлыстом. Когда я чувствовал, что крови этой собралось во мне слишком много, я грубо ковырял в носу и выпускал ее, а она текла по губам, по подбородку; я следил, чтобы не накапать на ковер, не запачкать рубашку, а когда кровавый ус начинал подсыхать, когда я чувствовал, что и по шее у меня течет, я ложился и звал маму. Мама начинала причитать, расспрашивать, бежала за спонгостаном, за мокрым полотенцем и садилась подле меня, обтирала, сменяла тампоны, пока не проходило; было очень приятно ощущать, как я очищаюсь от дурной крови, и видеть, что мать волновалась за меня, и даже видеть, что и старый К. вроде как волновался. Он приходил домой и спрашивал:
— Что, опять у него течет?
Сосредоточенно склонялся надо мной:
— Лежи, пусть даже перестало, все равно лежи.
И советовал матери:
— Надо, в конце концов, с каким-нибудь врачом это дело решить, нельзя больше так с этим носом.
А потом приходила тетка, сестра старого К., когда уже родителей не было в комнате, заговорщически подмигивала и спрашивала:
— Опять ковырял в носу, признавайся.
А потом, как это было заведено и у ее брата, обращалась к пословицам:
— Помни: палец — не шахтер, нос — не шахта
или
— Не ковыряй в носу, ты не кабан в лесу.
Должно быть, эти пословицы были у них в крови…
Когда же старый К. не на шутку волновался (а сильно волновался он, как правило, совершенно без причины, во всяком случае, когда у меня ничего не болело, просто случалось ему впадать в задумчивость), он приходил со слезами на глазах и обнимал нас, не говоря ни слова, сначала мать, потом меня, молчал и так стискивал, что мне начинало не хватать дыхания, и я говорил ему: «Папа, не так сильно», и тогда он смущался, отпускал и сходил вниз, в свою мастерскую; возвращался, только когда мы уже спали. Подобные состояния случались с ним перед отъездом: старый К. выезжал нерегулярно, но зато часто на пленэр, и редко, но зато довольно регулярно его, поручика запаса, призывали в лагеря. Старый К. страдал от моей физической слабости, когда я возвращался со двора, отмеченный синяками или расквашенным носом, он недовольно морщился:
— Что, опять побили? Сынок, сынок, твой отец — офицер, под ним — батальон, а ты — батальонный растяпа.
Когда же взволнованный старый К. ехал на стрельбы, я знал, что после возвращения он захочет сделать мне приятное, достаточно, чтобы, приветствуя его, я спросил:
— А что ты мне привез?
— А что же ты не спросишь отца, как он чувствует себя, что пережил, а сразу спрашиваешь, что он тебе привез?
Но это было только дружеское пикирование, если бы я не спросил сразу, он бы все равно ждал, когда я это сделаю, поэтому я спрашивал сразу, чтобы услышать:
— Ну ясно дело, что приехал не с пустыми руками, но в наказание за то, что ты так бесстыдно спросил об этом, не получишь, пока не заслужишь.
Ему надо было, чтобы я «был послушным» в течение длительного времени, поэтому мне приходилось подлизываться так ловко, чтобы только мы двое знали, что это подхалимаж; я не имел права перестараться, особенно в присутствии гостей, которые становились непроизвольными судьями моего послушания, если, прощаясь с родителями в прихожей, хвалили меня:
— Этот ваш малец ведет себя совсем как взрослый, такой уравновешенный, не то что наш -
это была самая высокая оценка, и тогда старый К. удовлетворенно говорил:
— Ну, ну, постепенно начинаешь заслуживать подарка, пока что ты заслужил знать, что я привез, так вот, знай, парень, что отец привез тебе со стрельбища настоящие петарды…
Теперь следовало выразить восхищение:
— Ура! Петарды!
но не переусердствовать в спонтанности, не совершать ни слишком резких подскоков, ни каких других, Боже упаси, нескоординированных движений; старый К. не выносил отсутствия координации, он решил научить меня правильной, достойной жизненной позиции, повторял мне, чтобы я всегда помнил о спокойствии и выправке, сокращенно «спо-выпр», когда же я лучился излишней радостью или излишне лучился радостью, он хмурил бровь и напоминал:
— Что я все время говорю, неужели забыл?
И тогда я успокаивался и подтягивался и говорил:
— Спо-выпр.
И я должен был еще день, иногда два, держаться достойно, вести себя серьезно, пока наконец старый К. не объявлял:
— Ну, сегодня вечером пустим петарды.
— Уррра!
— Спо-выпр, и немедленно, иначе все отменю!
Петарды совпали как раз с Рождественским постом,
мы должны были собирать хорошие поступки и рисовать их в тетради по религии в виде елочных шаров, а я был послушным по двум причинам: чтобы в рейтинге добрых дел занять место на пьедестале и дождаться вечерних петард. Вот только поступки мои оценивал старый К., а принести ведро картошки из подвала у него не считалось добрым делом.
— Потому что это твоя обязанность, такие вещи ты должен делать по дому каждый день.
Тогда я спросил его, а какие дела можно считать добрыми; он ответил:
— Нууу, это должны быть дела бескорыстные, ты, парень, не можешь думать о вознаграждении, когда совершаешь их; в зачет идут только такие поступки, которые ты совершаешь из любви, например, к отцу-матери, а не ради аплодисментов…
Ох и задал же он мне задачу; я думал, как бы сделать так, чтобы не думать о поступках, чтобы они опережали мою мысль, чтобы сами из меня выходили, а еще лучше, чтобы сами рисовали себя на елке шарами. Пошел я на прогулку с собакой дело обдумать, спрашивал встреченных старушек, не надо ли им перейти улицу, а те обшикивали меня, раз только удалось мне схватить одну врасплох; замечательная такая, засушенная, сгорбленная скрипуче прощебетала:
— Нукось, сынок, скажи, что там за свет горит, а то я слаба глазами, чай, уж зеленый?
Я ей сказал, и это было доброе дело, потому что ему не предшествовала мысль, первый шар на елке; потом несколько хахорей со Штайнки остановили меня у игрового салона:
— Ну тэ, дай чирик.
Им не хватало на игровой автомат, ну я и дал им, помог бедным, и даже собаку придержал, чтоб не рычала, но когда я уже достал монету из кожаного кошелька-подковки, когда уже совершил доброе дело, тот, которого я одарил, вдруг сказал:
— Ну тэ, дай еще чирик.
Ну я и дал еще, а потом заговорил другой:
— А мне, чё, не дашь?
Ну дал я и ему, короче, все чирики роздал бедным, собрал подряд несколько незапланированных добрых дел, а потом еще и смиренно принял благодарность:
— Нет больше чириков? Тогда вали до дому, ты, чмо на резиновом моторе!
Их гогот, когда довольные собой они входили в игровой салон, показался мне необычайно благодарным, все мы были довольны, я вернулся домой и мог со спокойной совестью дорисовать шары. Когда я уходил на урок по религии, старый К. пообещал, что вечером, когда я вернусь с катехизиса, мы пустим петарды («Ура!», «Спо-выпр!!»), я понесся летящей походкой по слежавшемуся снегу, окрыленный петардами и добрыми делами. Собравшиеся перед залом проверяли до прихода ксёндза, у кого сколько шаров, рассматривали елочки, зарисованные добрыми делами, и подсчитывали; если у кого-то не хватало, то тут же дорисовывали, приговаривая:
— Ах, надо же, только сейчас вспомнилось…
Что ж, видно, я проходил по другой категории, потому что, вернувшись домой, на вопрос мамы я ответил:
— Да, в своей категории у меня было больше всех.
Но мне больше не хотелось говорить о добрых делах, и я спросил:
— Петарды, папа, когда петарды будут?
— А ты был послушным?
— Ну был, был…
— Ой, что-то мне не верится, пойду спрошу мать…