Выбрать главу

— От чего же лечиться, если мне хорошо?

Хлопицкий остановился и, скрестив по-наполеоновски руки, посмотрел на меня так, точно спрашивал что-то. И вдруг я понял:

— Может быть, меня считают сумасшедшим? Может…

— Никто не считает, — перебил Хлопицкий. — Послушай, Михал, я ведь пришел поговорить с тобой от имени твоих друзей…

— Каких? У меня в Варшаве друзей покуда нет.

— Напрасно ты думаешь! У тебя их здесь очень много. И все знают, что ты в здравом уме, но… кой для кого, кто гораздо сильнее всех наших друзей, ты болен. Понятно? И болен надолго!

Хлопицкий опять уставился на меня и смотрел ужасно подозрительно. Я прямо-таки читал по его глазам, что он хочет проверить, не сумасшедший ли я.

— Ты меня пойми! Твоим друзьям стоило больших трудов вызволить тебя из беды. И не только тебя… И вообще, на правах друга твоего отца я должен сказать: ты не умеешь владеть собой. Понимаешь ли ты, что натворил? Ведь это неслыханно! Самовольно выйти из строя! На параде! И чуть ли не броситься в единоборство с главнокомандующим! Что сказал бы твой отец?

— По-вашему, я должен был спокойно смотреть, как убивают товарища? Отец похвалил бы меня. Он и сам так поступил бы.

— Н н-не знаю… А чего ты достиг таким поведением?

Я молчал и думал: «И в самом деле, чего я достиг? Если бы я не помешал цесаревичу избивать Скавроньского, он убил бы его… Ведь убил же он Марциновского, Шкарадовского и многих других. А адъютант графа Красиньского у всех на глазах покончил самоубийством, когда цесаревич публично оскорбил его… Все об этом вспоминают. И все смотрят на подобные дела и не смеют выйти из строя».

— Я скажу, чего ты достиг, — продолжал Хлопицкий. — Тебя должны исключить из школы — раз! Майора Олендзского, твоего начальника, нужно уволить за то, что он плохо воспитывает подпрапорщиков, это два! И вообще… Так вот, чтобы этого не случилось, ты должен быть больным. Просидишь здесь не менее двух недель. Понял? Будешь жаловаться лекарю на невыносимую боль в голове, в сердце, в животе, где взбредет! И будешь лечиться, черт возьми! Лекарства тебе будут наливать, и ты должен с ними расправляться! Поменьше ходить, побольше лежать… И сейчас ложись. При мне. Понял?

— Понял, понял, — сказал я. — Сейчас лягу, только… ответьте на один вопрос.

Хлопицкий сел и откинулся на спинку стула.

— Я тебя слушаю.

Я подошел к нему вплотную:

— Это честно, уходить в отставку?

— Я что-то тебя не понимаю…

— Почему вы ушли в отставку? Вы — сильный генерал! На вас смотрит вся Польша! Вы не могли видеть, как издеваются над поляками, и ушли. И теперь спокойны — ведь вы не видите, и вас-то не разжалуют и не надают пощечин из-за какого-нибудь крючка.

Хлопицкий опустил голову, схватившись за виски:

— Ты, кажется, хочешь меня оскорбить… Джултодзюб! А что я могу сделать один? И почему ты решил, что я успокоился?

Ты еще слишком молод, чтобы так со мной говорить и вообще говорить об отчизне, вот что!

— Я не хотел оскорблять вас. Но я должен понять, почему вы так поступили…

— Бог с тобой, Михал! Потом поговорим. Ложись.

Я подошел к кровати, откинул одеяло, приподнял подушку и увидел, что под ней лежит кошелек.

— Что это?! — воскликнул я отскакивая. — Смотрите! Откуда?

Хлопицкий подошел.

— Это не твой кошелек?

— Не мой!

Хлопицкий открыл его. Он был туго набит золотыми монетами.

— Может быть, это вы положили? — спросил я, густо покраснев при мысли, что мне подарили деньги.

— Полно! Друг отца мог бы тебе предложить… Ты и сам видел, я не касался кровати.

— Это нельзя так оставить! Хорошо, что все случилось при вас…

— Ну не волнуйся, Сейчас выясним.

Хлопицкий вышел и скоро вернулся с лекарем.

— Чьи это деньги оказались под моей подушкой? Возьмите! — сказал я Рачиньскому.

— У нас нет обыкновения одаривать больных деньгами, — ответил лекарь, отступая.

— А я говорю вам: это не мои деньги! Я никуда не выходил. Вы сами запирали меня вчера и сегодня!

— Постойте… — лекарь хлопнул себя по лбу. — Я начинаю кое-что понимать… Мне кажется… Это мог сделать только один человек… Вчера поздно вечером здесь был цесаревич…

— Вы шутите! Почему я не видел его? — воскликнул я.

— Бога ради, тише, — остановил меня лекарь. — Разве не помнишь, вчера я дал тебе лекарство, и ты спал без просыпу. Цесаревич требовал тебя на допрос. Я объяснил, что ты сильно болен. Он не поверил и приехал в лазарет около полуночи. Сначала заходил к Скавроньскому, потом сюда… Кроме него никто не мог такое сделать.