— Ну не плачь, — сказал отец и, погладив Абрашку по голове, приказал Яну подать парадный кунтуш и саблю. Облачившись, он ушел, вернулся довольно скоро и велел подавать обед, а Абрашке садиться с нами за стол.
Не успели мы пообедать, как в комнату ворвался старый Шмуль. Упав на колени, он схватил полу отцовского кунтуша и хотел поцеловать. Отец закричал на него и приказал встать.
Шмуль сейчас же пришел в себя и уже в сдержанной форме поблагодарил ясновельможного пана Наленча за то, что он уплатил долг Вулкицкому.
— Нас совсем не считают за людей, — говорил Шмуль, утирая слезы. — Пан Вулкицкий сказал, что евреи приносят вред, и вся Польша нас презирает. «Вот погодите, грозил он, скоро вас погонят из Польши в три шеи. Даже сам граф Красиньский написал об этом какую-то книгу!»
— Успокойся, — отвечал отец. — Так хотят сделать только магнаты, но ничего у них не выйдет. Есть много поляков, которые думают иначе.
— Пан Вулкицкий называет вас «жидовским защитником», смеется над вами и говорит, что теперь он будет с вас требовать аренду за лавку.
— Пусть попробует. Только бедняк, вроде тебя, мог согласиться арендовать такой дрянной домик. Отдал бы ты его обратно Вулкицкому. Пусть поищет другого арендатора. А тебе надо бы сразу прийти ко мне. Тогда ты не ночевал бы со свиньями.
Отец посоветовал Шмулю поступить работать на шлагбауме, а жить пригласил в старую баню, что стояла без дела в нашем саду. Шмуль согласился, и отец помог ему прорубить там настоящее окно. Все были довольны, а особенно Абрашка и я. Мы охотно играли вместе, и я предпочитал Абрашкино общество шляхетским детям. Может быть, предпочитал потому, что Абрашка всегда с полной готовностью выполнял мои прихоти. Не знаю. Мне кажется, что я его никогда не обижал, а дураком обозвал один раз. Отец за это оставил меня без обеда и целый час разъяснял, что низкие и презрительные слова, да еще по адресу более слабого человека, унижают того, кто их произносит.
Шмуль прожил у нас около двух лет, пока не начались сеймики, а домишко, который он раньше арендовал, стоял пустой.
Как всегда, сеймикующая шляхта вела себя буйно. Шляхтичи облюбовали колодец, находившийся недалеко от нашего дома. Они бросили туда целый воз сахарных голов, вылили несколько бочек рому и накрошили больше двухсот лимонов. Затем они позвали оркестр и велели евреям принести несколько мешков с кошками. Усевшись вокруг колодца, сеймикующая братия с криками и хохотом начала распивать импровизированный пунш, а музыканты играли и иногда встряхивали мешки с кошками, отчего последние поднимали страшный визг. Во время этого пира по дороге проезжала карета с епископом. Шляхтичи остановили ее и потребовали, чтобы епископ промяукал десять раз и выпил с ними пунша. Конечно, епископ отказался, и тогда шляхтичи приказали Шмулю опустить шлагбаум. Испугавшись скандала, Шмуль бросил ключи от шлагбаума на дорогу и убежал. Больше он не захотел работать там и вскоре вместе с Абрашкой уехал куда-то на Волынь.
Я очень скучал по Абрашке, но наступила осень и отец отдал меня в доминиканскую[7] школу.
В школе меня обучали послушанию, латинской грамматике, читать и писать по-польски, а также арифметике и началам алгебры и геометрии. Я знал на память пару речей Цицерона, которые мне ни разу в жизни не понадобились, и несколько стихов Горация и Виргилия. В школе у меня появилось много товарищей, но я предпочитал общество Яна и отца.
Мне было двенадцать лет, когда к отцу приехал в гости незнакомый пан. Должно быть, он был хорошим Другом отцу, очень уж долго они обнимались. Позже, когда уселись в комнате, отец спросил:
— Как наш Валериан?
Пан низко опустил голову и тихо сказал:
— Семь лет каторги.
— Ты был на суде? — спросил отец.
— Да, все девять дней с утра до вечера. Приговор исполнили три дня назад.
Пан закрыл лицо рукой и тяжело вздохнул, а отец побледнел и впился в него глазами. Потом этот пан рассказал, как Валериана с товарищами привезли на какую-то площадь в простой телеге и в сопровождении вооруженных жандармов завели в каре из российских и польских солдат. Палач сорвал с арестованных погоны и мундиры, сломал над их головами сабли и заставил сесть на землю. Им обрили головы, на ноги надели кандалы и приказали везти тачки. А солдаты что есть сил били в барабаны.
Пан поперхнулся и заплакал. Заплакал и мой отец.
— Не могу забыть лицо Валериана, — продолжал пан дрожащим голосом. — Мертвецки бледный, он шел, путаясь в кандалах, и толкал тачку… Но он высоко держал голову и смотрел прямо в глаза всему войску. Глядя на это, многие офицеры и солдаты плакали.