Выбрать главу

И вот после издания Указа о двух видах режима для политических суды по стране стали перештамповывать вынесенные ранее приговоры, давая теперь всем, как правило, строгий режим. Нам, троим осужденным за "организацию сборищ (то бишь дискуссий) на площади Маяковского" на 5–7 лет лишения свободы с пребыванием в лагере УСИЛЕННОГО режима, Московский городской суд должен был пересмотреть приговор и ужесточить режим до уровня СТРОГОГО. Однако прокурор Алмазов счел, что наша деятельность имела столь широкий масштаб, что мы заслужили не строгий, а ОСОБЫЙ режим. Конечно, этот режим обычно дается либо рецидивистам, либо тем, кому отменили смертную казнь, но, в порядке исключения, решили этот режим дать и нам, впервые арестованным в свои 22–23 года преподавателю истории и двум студентам. В конце июня мне в зону ЖХ 385/11 (поселок Явас) сообщили о пересмотре прежнего приговора, а 8 июля 1963 года этапировали в зону ЖХ 385/10 (поселок Ударный) — в тот самый спецлагерь. В этом спецлагере сидело много литовцев за партизанскую деятельность, и вот здешние литовцы загрузили меня огромным мешком с продуктами для своих земляков. Конечно, это были те же самые конфеты "подушечки", повидло и комбижир. По прибытии в зону я передал через дневальных все это богатство. Кстати, на особом тогда сидел Петр Вайль, теперь он трудится на радиостанции "Свобода".

Я поступил в камеру, где не было коек, как на 11-м, а были те самые нары, на которые товарищ Жириновский в другую эпоху мечтал послать Горбачева, Гайдара и Козырева. В камере было 10 человек, в том числе два пожилых литовца-партизана, украинский сепаратист из Галиции, бывший уголовник, ставший политическим, — Солнышкин, два нынешних уголовника. Т. е. они у себя в зоне сочинили листовку с ругательствами в адрес Хрущева, повесили ее на бараке и сели по 70-й. Либо эти хлопцы проигрались в карты, либо им стало скучно (а от скуки иные даже совершают и преступления), либо им грозил за стукачество нож под ребра от воров в законе. Словом, они стали "политическими", сохранив, естественно, весь прежний образ жизни. Вообще на спецу блатных было (естественно, с последней якобы политической статьей) около трети. В принципе же с хрущевской оттепели в ГУЛАГе было формально раздельное содержание, просто уголовник попасть к политикам уже не мог. Начальство понимало, что блатные с "политической" статьей не были врагами режима, но им было выгодно мешать однородную политическую массу. Приходит какая-нибудь комиссия, а тут мат, наколки — хоть иностранцам показывай: вот, дескать, какие в СССР политические. Там же, на "десятке", в других камерах томились иеговисты — Хрущев и их преследовал наравне с православными. Шла война с идеалистами всех "мастей". Перед этапом сюда друзья говорили мне, что "кто побывает на "десятке", становится сторонником Салазара или Франко". Со мной тоже произошел именно там идейный переворот, но не потому, что я узрел низы человеческой породы, а совсем по другому поводу. Один эстонец, с которым я общался в рабочей зоне (а в ней, в отличие от жилой зоны, можно было свободно перемещаться: камер, понятно, там не было, тем более что мы вяло строили какое-то кирпичное здание); так вот, этот эстонец рассказал об одном ярком эпизоде советско-финской войны 1939–1940 гг. Поведал об одном бое, когда советские солдаты, т. е. молодые русские ребята из деревни, иссеченной коллективизацией, шли фронтальной атакой на финские укрепления. Пулеметы косили их цепь за цепью, а их толкали и толкали вперед. Скосят одну цепь бойцов, появляется другая, третья, четвертая… Пулемет раскален, у стрелка с ладоней сходит кожа от жара, а они идут и идут, уже гора трупов и конца не видно. Их командиры не применят артиллерию, авиадию, не прикажут обойти с фланга, с тыла. Нет — только во фронт — под яростный огонь. Я был потрясен рассказом. Мне было наплевать на цели той войны, я понял одно: никому нет дела до русского народа. Ни у кого нет жалости к этому народу, к МОЕМУ народу. Я почти не спал в эту ночь и утром встал русским националистом. Понял, что до конца дней буду служить своей нации. Прежний аморфный, рассеянный и беспечный патриотизм превратился в дело и смысл моей жизни. Вслед за этим я довольно быстро стал монархистом и православным фундаменталистом (в том смысле, что истина — в Православии, и другой истины быть не может). С тех пор прошло 37 лет, и мои взгляды одни и те же. Если что и менялось, то только в частностях.