Дубровский посмотрел на ее беспокойное, испещренное морщинами лицо и медленно кивнул. Он не слышал, что она говорила, – видел лишь движение губ.
– Рано же вы вернулись, – сказала Егоровна. – Я обед сегодня и не готовила. Не ждали мы вас.
Андрей Гаврилович перевел взгляд на дом, потемневший от времени и дождей, и эта картина почему-то привела его в чувство. Из трубы шел прозрачный дым. «Надо поправить крыльцо – покосились перильца. И дров нарубить», – заставив себя переключиться на эти домашние мысли, Дубровский вылез из машины, пару раз хлопнул дверцей (с первой попытки она не желала закрываться) и под тихое оханье Егоровны побрел к дому.Если у Троекурова что ни день вырастал новый гараж или конюшня, то в Кистеневке ничего не менялось последние лет пятнадцать. Ни единого нового дома или жителя, даже собаки тут воспроизводились словно под копирку – всегда одной и той же масти, с одинаковыми кличками. Эта странная окоченелость могла испугать случайно забредшего сюда незнакомца, но никак не Дубровского или других кистеневцев. Люди, прожившие тут более двух десятков лет, давно приросли к своим домам и друг к другу.
Деревня раскинулась до самой реки, покрытой теперь ледяной коркой. Стоя у поленницы на дальнем краю участка, Дубровский смотрел на присыпанные снегом крыши, и это сообщало ему странное и чудное спокойствие. Через полчаса он уже усмехался себе под нос, что, правда, вовсе не означало, что он был готов взять и все простить.
Троекуров не заставил себя долго ждать.
«Видимо, не совсем совесть потерял, старый черт», – подумал Дубровский, когда телефон, лежащий в заднем кармане, издал пронзительную трель. Чтобы показать характер, он подождал, пока трель затихнет и раздастся вновь, коротким ударом воткнул топор в сучковатое полено и, наконец ответил на звонок. Сначала в трубке была лишь тишина, разбавленная шепотком телевизора или радио где-то неподалеку.
– Андрюх, – пьяно протянул Троекуров, – кончай дуться и приезжай. А то как дитё прямо, ей-богу. Чего молчишь-то?
– Кирилл Петрович, – помедлив, ответил Дубровский, – у меня всего капиталу – гордость, возраст и артрит. И хамство я терпеть не намерен. Ни от тебя, ни от шкафов твоих, ясно?
– Это понятно, – отозвался Троекуров. – Дальше-то что?
– А то, что пускай твой холуй завтра явится ко мне и извинится.
– Забудь. Я его уже наказал. Он все понял.
– Я бы хотел в этом лично убедиться, – сухо ответил Дубровский.– Андрей, это же нарушение субординации. Это же мой человек! И потом, ну ладно, он пошутил, глупость сказал не со зла, а ты надулся… Как дети. Давай, приезжай в пятницу с ночевкой, поохотимся. Чего молчишь-то?
Ни деньги, ни социальное положение никогда не разделяли их, и Кирилл Петрович был уверен, что между старыми друзьями можно все. Ну, или почти все. И так в общем-то и было все четыре с лишним десятка лет дружбы двух однополчан – сначала молодых советских офицеров, потом взрослых женатых мужчин и, наконец, пожилых людей, остро чувствующих приближающуюся старость, которая на самом-то деле уже наступила, просто на время затаилась и не торопилась себя проявлять. В юности мы остро переживаем любую радость и печаль, мы легко влюбляемся и быстро прощаем. К старости наши переживания не утрачивают своей остроты, но пропитываются горечью прожитых лет. И потому радости мы воспринимаем как должное, а обиды переживаем острее. Андрей Гаврилович больше не желал не замечать, пропускать мимо ушей и прощать ради старой дружбы. Всю свою долгую жизнь он считал, что дружба в первую очередь строится на взаимоуважении, и теперь не столько думал, сколько чувствовал, что если Троекуров из детского упрямства готов перечеркнуть десятки лет, связывающие их обоих, то и он вправе поступить так же.
– Если не пришлешь его ко мне, больше мне не звони никогда. Понял? – спокойно сказал Дубровский и дал отбой.
Он вытер лоб и снова принялся за дрова.
…После обеда зашел Николай Кузнецов, которого Андрей Гаврилович знал чуть ли не дольше, чем Троекурова. Некогда подчиненный Дубровского в танковом полку Западной группы советских войск в ГДР, Кузнецов вместе с другими офицерами части не пожелал сменить полную, как им казалось, смысла охрану советских рубежей от натовских ястребов на прозябание в тайге под Читой, куда их перебрасывали при выводе войск из теперь уже объединенной Германии. Внезапно размякшая советская власть не только обессмыслила их службу, но и практически бросила на произвол судьбы, толком не позаботившись ни о них самих, ни об их семьях. Переезжать в продуваемые сибирскими ветрами бараки из обустроенной части в Магдебурге под миролюбивую риторику Горбачева они не пожелали и разом вышли в отставку.