— Ты с чего взял?
Шереметев, густо краснея, дико тряся головой, лохматой, не тронутой парикмахером, выкрикнул, пригибаясь, как кошка, к нему, точно готовясь за горло схватить:
— А ты будто не знаешь?
Именно об измене Истоминой он и не знал ничего, однако возбуждение и крик Шереметева настораживали его, хоть тот и мастак был по-пустому кричать, он улавливал в этом крике враждебность, которой между ними не было и быть не могло никогда, понять её причины не мог, про себя же решил быть осторожней, как надлежало обращаться с буйными юношами, которые не умеют охлаждать свои тёмные страсти холодным и трезвым рассудком, внимательно заглянул Шереметеву в шальные расширенные глаза и только сказал, негромко и ровно:
— Полно тебе.
Шереметев подпрыгнул и яростно взмахнул кулаком, напоминая кого-то этим жестом, Ваське чужим:
— Но ты должен знать, что мы с ней помирились!
Он тотчас подумал, что Истомина, тоже кокетка, дрянь в этом смысле, как все, неосторожно или с намереньем в чём-то проговорилась, увлёкшись любовной игрой, лишь бы подзадорить, разгорячить, отуманить соблазном безумно влюблённого мальчика, на что крикливый пол куда как востёр, или с женской кошачьей хитростью наболтала какой-нибудь двусмысленной ерунды, чтобы что-то укрыть из невинных своих увлечений, безобидных, но всё-таки тайных, в чём сам же Васька был виноват, замучив её своей бешеной ревностью. Сообразивши эти подробности, он изобразил на лице удивление и негромко воскликнул:
— Ах, вот как? Нет, помилуй, откуда ж мне знать.
Шереметев нехорошо засмеялся, откидываясь в кресле назад, глядя на него прямым, злостью вспыхнувшим взглядом, тогда как сроду смеялся беззаботно, легко:
— Ну, это ты брось, Александр! У нас тут всё известно друг другу! После спектакля третьего дня я умолял её о прощении, но она не хотела простить и собралась к Шаховскому[11], этому своднику, этому плешивому подлецу, который подыскивает за хорошие деньги покровителей для своих хорошеньких учениц!
Его тотчас насторожили эти слова, именно то, что в их тесном кружке всё друг другу известно, одно за другим возникали предположения, что, в частности, стало известно в этом тесном болтливом кружке, кто и кому именно мог говорить, что Истомина не хотела прощать дурака, однако ж люди все слыли порядочными, как-то совестно было в чести их сомневаться, между тем что-то надобно было ответить в упор глядевшему на него Шереметеву, ответы проносились один за другим, да все как будто неосторожные для того, чтобы понапрасну не задевать слишком уж чуткое самолюбие и без того возбуждённого, растревоженного ревнивца, точно из Мольера сбежал, и он, слегка улыбнувшись, лишь бы выиграть время, сказал:
— Полно, не тебе на него обижаться, через него познакомился, чать, неблагодарность прескверная вещь, в толк это возьми, заруби на носу.
Шереметев вздрогнул, покраснел ещё гуще и продолжал, уже потише крича:
— Ну, да, да, чёрт возьми, я благодарен ему, и предложил ей подвезти, и завёз нарочно к себе, и грозил, разумеется, застрелиться, если она не останется и не простит, мой обыкновенный приём помогает всегда, славная вещь пистолет.
Стало быть, она сама говорила, что отправляется к Шаховскому, тогда чего же могли об ней передать, и тоном двойного презрения вырвалось у него:
— Сколько можно грозить бедной женщине пистолетом? Тоже, нашёл славную вещь!
Шереметев смутился и спрятал глаза:
— Вот видишь, и ты! Она мне то же сказала!
И с бешенством выкрикнул, сверкая глазами:
— Вы сговорились! Не лги! Застрелю!
Он вдруг догадался, что Шереметев, младенец, дурак, ревнует к нему, и, словно ни в чём не бывало, небрежно спросил:
— И что же она?
Шереметев ответил поспешно, брызжа слюной:
— Она простила, простила меня, этот ангел, и всё было снова между нами по-старому, но я страдал, я так страдал и не выдержал искушения и приставил ей к виску пистолет и твёрдо сказал, я шутить не люблю: «Говори или с места не встанешь, на этот раз даю тебе слово, была ты или не была с Грибоедовым? » Что ж ты молчишь?
11