Выбрать главу

Однако фельетонист продолжал:

«Я думал, что молодой литератор сделает то же, но ошибся...», в самом деле, он подолгу молчал, но в задоре и в гневе, коль кровь заиграла, однажды заговорив, подолгу остановиться не мог, сам себя изумляя раздражительным своим красноречием, это истинный грех, в котором покаяться хоть публично не прочь, «...поговоря ещё несколько минут об иностранных писателях, он обратился к отечественной словесности. Я удвоил внимание. «Наконец этот страшный Аристарх смягчился и будет хвалить. Как может русский говорить без восторга о Ломоносове и Державине, и «Душеньке» Богдановича, и баснях Хемницера», — думал я, подвигаясь ближе, — и как обманулся! Бедные соотечественники! если бы вы слышали жестокий приговор этого отрока-мудреца...».

Перед ним возвеличивали Хераскова, Княжнина[49] и Кострова, которые, на вкус его, не имели никакого таланта. Его пытались сразить Ломоносовым, оды которого представлялись ему лирической галиматьёй, уродливым подражаньем Пиндару.

   — А вы, находящиеся ещё в живых, вы, которых мы по невежеству своему считали до сих пор частью нашей словесности, пленительный Дмитриев, неподражаемый Крылов, весёлый Давыдов, милый Батюшков, остроумный Шаховской, Гнедич, любимец греческих муз?

   — Скука и холод, без дарований и без души.

   — Наконец ты, избалованное дитя Аполлона, чувствительный, пламенный Жуковский?

   — Не написал во всю жизнь ни одного живого стиха.

Несчастный фельетонист вновь возвысил свой негодующий голос, немилосердно коверкая французский язык: что за нелепая страсть! Не давши выговорить скомороху двух слов, он начал читать наизусть дурные стихи из поэтов, которых только что от души порицал.

Фельетонист вышел наконец из себя, что было слышно даже в его фельетоне:

«Сколько я ни кричал, что несколько дурных стихов ничего не значат, что во всяком сочинении найти их можно, — никто не хотел меня слушать: большая часть гостей взяла сторону моего противника, и я должен был замолчать поневоле...» А, так вот чем обязаны мы бранчливому фельетону! «...Разговор переменился: стали говорить о художествах, молодой литератор пустился судить о скульптуре, живописи и архитектуре с такой же благородною смелостью, с какою говорил о словесности. «Боже мой! — сказал я, севши в одном уголку подалее от прочих гостей. — Боже мой! Как бы было хорошо, если б этот молодой человек не знал чего-нибудь»...»

Автор плоского фельетона, если правду сказать, был человеком несколько деликатным, маскируя подлинные имена современников, о которых он частенько отзывался столь резко, под одними начальными буквами, чтобы эта глупая выходка на страницах журнала не совсем похожа была на донос и чтобы им обоим не наделать кучу врагов, которых у него довольно случилось и без того, однако подлинные имена легко узнавались, как он их тоже тотчас узнал, и он не страшился в бой вступить хоть со всеми.

Искусство обязано быть самобытным, или оно не искусство!

И при этом ни одного посредственного стиха!

Кто прощает подражательность и дурные стихи, случайно мелькнувшие пусть и у самых великих, во всём прочем вполне безупречных поэтов, тот сам далеко не пойдёт.

Искусство обязано быть величавым.

Вот только стоит ли вступать в бой с толпой подражателей да авторов корявых стихов?

Ах, бедный рассудком и благородством, несчастный фельетонист! Эта снисходительность к недостаткам твоих малых кумиров дорого тебе обойдётся, в самой твоей снисходительности таится самое горькое твоё наказанье!

Тот вечер, не без зубоскальства живописанный в фельетоне, припомнился ему со всей ясностью. Кажется, оттого он и злобствовал так, что ему стало несколько жаль молодого комедианта, таким жалким образом оскоплявшего свою несмелую мысль, которой всё-таки не был вовсе лишён, а причина одна, что толком ничему не учился и об том Бога молил, чтобы прочие знали поменьше.

Где-то Загоскин теперь? Верно, присел где-нибудь в уголке и доволен весьма, что вставил в пустую комедию несколько шпилек и, прежде не справясь в споре с открытым забралом, нынче тайком одолел, должно быть, твёрдо надеясь, что останется на этот раз без ответа.

Впрочем, помнится, в фельетоне стояло нечто, близко к концу, обличавшее в авторе добрую душу:

«Хозяин, который не принимал почти никакого участия в разговоре, подошёл ко мне. «Ну, мой милый, — спросил он, — что вы думаете об этом молодом человеке?» — «Право, не знаю, я не успел ещё опомниться». — «Не правда ли, он очень много знает?» — «О, слишком много!» — «Нельзя быть умнее...» — «Но можно, кажется, быть скромнее и не позволять себе бранить то, что целый свет почитает». — «О, этот молодой человек имеет право судить о писателях: он сам сочиняет и отдаёт в печать». — «Тем хуже, сударь, тем хуже. Если б он находил в себе самом те же недостатки, которые видит в других, то не стал бы печатать своих произведений, а так как он осуждает и сочиняет сам, то, вероятно, думает, что он один пишет хорошо...» Экий шельмец! Вот отличный, славный удар! На такой удар не ответить ничем! В самом деле, видел ли он недостатки в двух-трёх водевилях, которые без труда набросал, впрочем, не волей своей, а просьбой других? Что говорить, на вкус его, они были дрянь. Разве пахнет талантом от вздоров? Почто же печатал, почто дозволял актёрам и актёркам играть? Вот поди ж! Который год не в своей колее! Ум с сердцем, видать, не в ладу! «…Согласитесь сами, такое самолюбие несносно». — «Может статься, вы правы. Но, впрочем, как бы то ни было, а у него такие таланты, такие дарования! О чём с ним ни заговори, он всё знает, верно, лучше того, с кем говорит. О, он преучёный и преумный молодой человек!»

вернуться

49

Княжнин Яков Борисович (1742(40?)-1791) — русский драматург, поэт, представитель классицизма.