Александр негромко сказал, подавленный известием меньше, чем думал:
— Отец, в сущности, прав.
Каверин отчего-то заторопился, всё ещё стоя как-то неловко перед столом:
— Якубович, как прежде, готов всё дело взять на себя. Однако ж смерть Васьки точно помрачила его, он обвиняет в чём-то себя и уверяет чуть не прохожих, что и ты за Истоминой волочился и что он этого греха не позабудет тебе.
Александр точно обрадовался и только сказал:
— Это сбывается то, что над нами всеми должно было сбыться, увидишь ещё.
Каверин опустился на стул, с подозрением глядя, спросил:
— На что ты решился?
Он поёжился и не тотчас сказал:
— Пока ни на что.
Каверин прищурился, холодно бросил:
— Тогда я пошёл.
Он предложил, недобро взглянув:
— Тринкену задай, авось полегчает.
Каверин покачал головой, поднимаясь:
— Что-то в горло нейдёт, как узнал.
Он обмер и долго сидел неподвижно.
Очевидно, Завадовский не мог не стрелять. Все участники должны быть в этом согласны, кто был там и видел и слышал те исступлённые Васькины крики.
Не откажись он от глупого вызова Васьки, он стоял бы на месте Завадовского и тоже был бы поставлен в необходимость стрелять и, должно быть, убить, если не хотел быть убитым, поскольку другого промаха мог Васька не дать.
Однажды, дурачась, он нарочно пулей выбил у противника пистолет, однако та дуэль обыкновенной была, более шутовской, пустяковой, из вздора.
Было бы нельзя таким способом остановить взбешённого Ваську, как нельзя допустить быть убиту из глупости.
Впрочем, много ли это меняет?
Итак, отец Шереметева, может быть, станет просить о помиловании, да в таких обстоятельствах и просьба отца едва ли поможет, это как раз глупая власть любит себя на пустом показать.
Стало быть, будут все участники сосланы, исключая, естественно, доктора.
Сошлют Богдана Иваныча тоже, а жаль.
Что за дурацкая мысль пришла ему в голову — тащить за собой добрейшего, хоть и трусоватого немца.
Наворотил пропасть безрассуднейших дел, по плечу хоть кому, без замыслов чрезвычайных и важных.
К тому ли так долго, так обстоятельно готовил себя?
Да, вот и потеряна жизнь, вся в безвестности пропадёт, в какой-нибудь грязной дыре, в гарнизоне, снова в полку, где пьют и в карты играют гусары, артиллеристы, пехота, все роды войск, куда ни сошлют.
Однако почему ж обязательно пропадёт? Ведь бывал не однажды изгнан Вольтер?
Что же Вольтер? Вольтер проводил годы изгнания в Лондоне, в приятном обществе литераторов, журналистов, философов, не в русском армейском полку, а у нас, бывает, отправляют подальше, чем в Лондон, — у нас, случается, отправляют в Сибирь.
Александр почти машинально поднялся, свою любимую книгу взял с края стола и, стоя, поднеся очень близко к глазам, принялся разбирать при слабом свете свечи, отчасти по догадке, отчасти по памяти, для того ли, чтобы посторонним занять свои мысли, надеясь ли укрепить свою мысль и свой дух:
«Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых и не стоит на пути грешных и не сидит в собрании развратителей»[60].
Но в законе Господа воля его, и о законе Его размышляет он день и ночь.
И будет он как дерево, посаженное при потоках вод, которое приносит плод свой во время своё и лист которого не вянет, и со всем, что он ни делает, успеет.
Не так нечестивые: но они — как прах, взметаемый ветром.
Потому не устоят нечестивые на суде, и грешники — в собрании праведных.
Ибо знает Господь путь праведных, а путь нечестивых погибнет...»
Выходило, что не следовало ему обращаться к суду нечестивых, но сам он был нечестив, а на суд его всё равно призовут, не на тот, который, согласно с законом, соберётся по делу несчастной дуэли и убиения штаб-ротмистра Шереметева Васьки, а на иной, высший суд, где не утаишь и зёрнышка правды, где всякая вина станет явной виной, и не устоять ему на том высшем суде, если нынче суд совести не направит его на праведный, единственно истинный путь.
Несколько дней неторопливо и мрачно размышлял он об этом, об единственно неподкупном суде, о великом Вольтере с костяной головой, с провалившимся, саркастически улыбавшимся ртом, и о пути своём дальнем, не ведомом пока никому, позабывши о прочем, не притрагиваясь к еде, а в понедельник его вызвали дать показание, и он, сосредоточенный, бледный, надевши чёрный сюртук, явился, ещё не решив, что ответит земному суду.