Выбрать главу

Грушницкий соглашается... Спустя четыре дня Печорин в ресторане опять-таки случайно слышит рассказ Грушницкого о том, как ночью он сам видел, что Печорин выходил от Мери.

Печорин требует, чтобы Грушницкий отказался от своих слов. "Поддерживая ваше мнение, - говорит он, - вы теряете право на имя благородного человека и рискуете жизнью".

"Грушницкий, -- читаем мы в дневнике Печорина, - стоял передо мною, опустив глаза, в сильном волнении. Но борьба совести с самолюбием (подчеркнуто мною. - В. Левин) была непродолжительна". Вызов на дуэль состоялся.

Далее Печорин и Вернер узнают, что на этой дуэли заряжен будет только пистолет Грушницкого.

"Должны ли мы показать им, что догадались?" - спрашивает Печорина Вернер. "Ни за что на свете, доктор", - категорически отказывается Печорин.

Решение его закономерно - ведь для него начинается самый интересный, пусть рискованный, но зато невиданный и неповторимый психологический эксперимент...

Противники сходятся на месте дуэли. И здесь Печорин делает сильнейший ход: он предлагает перенести дуэль на маленькую площадку над пропастью, так, чтобы даже легкое ранение стало бы смертельным. Тем самым он лишает Грушницкого последней лазейки, последней возможности компромисса в борьбе совести и самолюбия.

Грушницкий колеблется. "Посиневшие губы его дрожали".

Следует отметить, что на этой стадии эксперимента Печорин преследует и конкретную цель: вынудив Грушницкого действовать решительно, он получает моральное право действовать столь же решительно - в том, разумеется, случае, если Грушницкий не откажется от своего подлого плана.

"Я решился предоставить все выгоды Грушницкому; я хотел испытать его (подчеркнуто мною. - В. Левин); в душе его могла проснуться искра великодушия, и тогда все устроилось бы к лучшему; но самолюбие и слабость характера должны были торжествовать!.."

Это пока все предположения. Посмотрим, как развивались события дальше.

И при жребии Печорин предоставляет инициативу Грушницкому: он ждет, чтобы тот назвал сторону подброшенной кверху монеты.

Грушницкий получает право стрелять первым. "Он покраснел: ему было стыдно убить человека безоружного, - пишет Печорин, - я глядел на него пристально; с минуту мне казалось, что он бросится к ногам моим, умоляя о прощении; но как признаться в таком подлом умысле?.. Ему оставалось одно средство - выстрелить на воздух; я был уверен, что он выстрелит на воздух!"

Это опять-таки предположение, и ему не суждено сбыться - правильным было первое предположение.

Вернер хочет разоблачить заговор, но Печорин все еще не позволяет ему сделать это. "Вы все испортите", - говорит он, рискуя ради своего опыта жизнью.

"Грушницкий стал против меня, - вспоминает Печорин, - и по данному знаку начал поднимать пистолет. Колена его дрожали. Он целил мне прямо в лоб.

...Вдруг он опустил дуло пистолета и, побледнев как полотно, повернулся к своему секунданту.

- Не могу, - сказал он глухим голосом.

- Трус! - отвечал капитан.

Выстрел раздался".

Противники меняются местами. Печорин , продолжает следить за каждым "движением души" Грушницкого.

"Я несколько минут смотрел ему пристально в лицо, стараясь заметить хоть легкий след раскаяния. Но мне показалось, что он удерживал улыбку".

После того как Печорин разоблачает заговор, Грушницкий стоит, "опустив голову на грудь, смущенный и мрачный.

- Оставь их! - сказал он наконец капитану, который хотел вырвать пистолет из рук доктора. - Ведь ты сам знаешь, что они правы".

Печорин ставит еще один опыт. Вовсе не из милосердия - слишком был он взбешен, - предлагает находящемуся в почти безнадежном положении Грушницкому возможность остаться в живых. Признание Грушницкого дает ему моральное право на это. "Откажись от своей клеветы, и я тебе прощу все", - говорит Печорин. В борьбу совести и самолюбия в душе Грушницкого вступают два новых начала: возможность жить - с одной стороны, и с другой - ненависть к Печорину, морально уничтожившему его и в истории с Мери, и здесь, на дуэли. Последний эксперимент. Самолюбие и ненависть побеждают. Лицо Грушницкого "вспыхнуло, глаза засверкали.

- Стреляйте! - отвечал он. - Я себя презираю, а вас ненавижу. Если вы меня не убьете, я вас зарежу ночью из-за угла. Нам на земле вдвоем нет места..."

Итак, ради психологического эксперимента Печорин балансирует даже на грани смерти...

Эта - можно с полным правом сказать - главная черта печоринского характера имеет самое что ни на есть прямое отношение к трагическому финалу жизни Лермонтова.

Если понимать слово "автобиографизм" в узком смысле, то есть как отражение в художественном произведении каких-либо событий, случившихся с автором или его знакомыми, то вряд ли есть какие-либо основания считать "Героя нашего времени" автобиографическим романом: в сложной биографии главного героя исследователи не находят ничего общего ни с кем из знакомых Лермонтова, ни тем более с ним самим. Действительно, ведь нельзя же считать образ Печорина слепком с Лермонтова только потому, что оба они - и Лермонтов, и его герой были переведены из Петербурга на Кавказ, или потому, что оба в совершенстве овладели горской посадкой при езде верхом! Больше же никаких сходных фактов в биографиях Печорина и Лермонтова нет. Да и характер Лермонтова, вырисовывающийся перед нами в воспоминаниях современников поэта, имеет не много общего с характером Печорина.

Весьма показательна резкая и возмущенная лермонтовская отповедь тем критикам, "которые очень тонко замечали, что сочинитель нарисовал свой портрет и портреты своих знакомых".

"Старая и жалкая шутка! - писал Лермонтов в предисловии ко второму изданию своего романа. - Но, видно, Русь так уж сотворена, что все в ней обновляется, кроме подобных нелепостей. Самая волшебная из волшебных сказок у нас едва ли избегает упрека в покушении на оскорбление личности!"

Но если подходить к автобиографичности произведения шире - то есть не обязательно искать сюжетные параллели, а распространять это понятие и на самовыражение автора в герое, то в этом смысле роман "Герой нашего времени" безоговорочно попадает в круг автобиографических произведений: не отдавая, видимо, себе в этом отчета, Лермонтов вложил в образ Печорина очень много своего, личного, такого, о чем, быть может, не подозревал в себе ни он сам, ни его близкие.