В глазах императора-театрала вопрос о создании национального театра имел особую важность.
Пушкин почерпнул материал для пьесы у Карамзина. Но он раскрыл трагедию Смутного времени с такой глубиной, которая была недоступна знаменитому историографу. И хотя собеседники не читали текста, а лишь разговаривали о нём, венценосец, вероятно, понял это. Именно многократные ссылки на Карамзина убедили его в том, что прежний либерал и вольнодумец превратился в верноподданного. И в тот же день 8 сентября, на балу, он сказал Д.Н. Блудову: «Знаешь, что я нынче долго говорил с умнейшим человеком в России?»
Излагая трагедию Смутного времени, Пушкин избегал намёков на недавнее прошлое. Со своей стороны, император выразил одобрение тем, что опальный стихотворец обратился к славной истории Отечества. Отзвуком этого служили слова, переданные через Бенкендорфа 30 сентября: «Его величество совершенно остаётся уверенным, что вы употребите отличные способности ваши на передание потомству славы нашего Отечества…»[36]
Цензурные вериги
Обсуждение «Бориса Годунова» неизбежно должно было привести к вопросу о цензуре. Пушкин имел все основания тревожиться, что цензура не пропустит его пьесу. С апреля 1826 г. в России стал действовать новый Цензурный устав, получивший наименование «чугунного». П.А. Вяземский был писателем и придворным и располагал хорошими источниками информации. Он советовал Жуковскому написать замечания на названный устав, чтобы добиться его смягчения. При этом он ссылался на реакцию монарха. Читая проект устава, тридцатилетний Николай I задал вопрос: «В силу этого должно ли было пропустить „Историю“ Карамзина? Отвечайте просто: да или нет?» «Они отвечали: нет! Государь приписал тут: вздор; но между тем вздор этот остался и быть по сему»[37]. Гонения на наиболее образованную и либерально настроенную часть дворянства нарушили баланс сил в обществе и дали перевес откровенным реакционерам. Следуя их внушению, новый самодержец подписал Устав со всеми деталями, вызывавшими его личное неодобрение.
Беседуя с царём, Пушкин не скрыл своих опасений по поводу цензуры. Тогда Николай I будто бы произнёс свою знаменитую фразу: «Я буду твоим цензором!» Но так ли было в действительности? Обратимся прежде всего к показаниям участников встречи.
Рассказывая Корфу о беседе с поэтом, Николай I ни словом не упомянул о своей главной милости — учреждении личной цензуры для Пушкина. Умолчал об этом и Пушкин в самом раннем отчёте о царской аудиенции.
Доведённый до отчаяния придирками и выговорами жандармов, поэт решил объясниться с Бенкендорфом начистоту и в августе 1828 г. составил черновик письма (не отправленного адресату). «Государь император в минуту для меня незабвенную (8 сентября 1826 г. — Р.С.) изволил освободить меня от цензуры, я дал честное слово государю, которому изменить я не могу, не говоря уж о чести дворянина… Что касается до цензуры, если государю императору угодно уничтожить милость, мне оказанную (8 сентября 1826 г. — Р.С.), то с готовностью приемля знак царского гнева…» и пр[38]. Своё письмо Пушкин начал с фразы о требовании полицмейстером с него подписки в том, «что я впредь без предварительной обычной цензуры…» Фраза не была окончена, предложение осталось без сказуемого.
Перед нами самое раннее и самое достоверное свидетельство о встрече в Чудовом монастыре, до сих пор не оценённое исследователями. Это свидетельство отличается простотой и ясностью. В нём нет и намёка на учреждение личной цензуры монарха. Царь освободил поэта от всякой цензуры, а тот дал честное слово государю, что не будет писать противоправительственных сочинений. Если государь намерен лишить его этой милости, воля его, — таков смысл письма.
Примерно в том же духе Пушкин писал 1 декабря 1826 г. приятелю Соболевскому: «Освобождённый от цензуры, я должен однакож, прежде чем что-нибудь напечатать, представить оное Выше; хотя бы безделицу»[39]. Освобождение от цензуры было получено, а затем появилась обязанность подавать любую безделицу на просмотр монарху.
Адам Мицкевич услышал новость из уст Пушкина через месяц после аудиенции. Николай I, записал Мицкевич, «поощрял поэта к продолжению творчества, он позволил ему даже печатать всё, что ему угодно, не обращаясь за разрешением к цензуре»; царь проявил редкую проницательность: «он сумел оценить поэта; он понял, что Пушкин был слишком умён, чтобы злоупотреблять этой исключительной привилегией, и слишком благороден душой, чтобы не сохранить благодарственную память о столь необычайной милости». Такова ранняя версия, в которой нет упоминания о личной цензуре императора[40]. Пять лет спустя Мицкевич прочёл в Париже лекцию о славянских литературах. На этот раз обращение царя к Пушкину было изложено им в иных выражениях: «Если ты опасаешься цензуры, — сказал он (царь. — Р.С.), — я сам буду твоим цензором»[41]. Эта версия существенно отличалась от первоначальной. Зато она полностью совпадала с молвой.