Выбрать главу

Само существование европейского островка на окраине тогдашней русской столицы приближало Московию к Западу, готовило почву для преодоления культурных и экономических преград и барьеров. Процесс этот шел неспешно, но он шел.

Уже царь Алексей воспитывался в иное время, когда, по выражению Ключевского, в головы русских людей стала стучаться смутная пока еще потребность ступить дальше, в таинственную область эллинской и даже латинской премудрости, мимо которой, боязливо чураясь и крестясь, пробегал благочестивый русский грамотей прежних времен.

«Немец со своими новомышленными хитростями, уже забравшийся в ряды русских ратных людей, проникал и в детскую комнату государева дворца. В руках ребенка Алексея была уже «потеха», конь немецкой работы и немецкие «карты», картинки, купленные в Овощном ряду за 3 алтына 4 деньги… и даже детские латы, сделанные для царевича мастером немчином Петром Шальтом… Главным воспитателем царевича, «царевым дядькой», был боярин Борис Иванович Морозов, один из первых русских бояр, сильно пристрастившихся к западноевропейскому».

Боярин Морозов был не только воспитателем, до 1648 года он при молодом царе фактически правил государством, руководя основными приказами — Большой Казны, Стрелецким, Аптекарским, Новой Четью.

«В зрелые годы царь Алексей представлял в высшей степени привлекательное сочетание добрых свойств верного старине древнерусского человека с наклонностью к полезным и приятным новшествам… Увлекаемый новыми веяниями, царь во многом отступал от старозаветного порядка жизни, ездил в немецкой карете, брал с собой жену на охоту, водил ее и детей на иноземную потеху, «комедийные действа» с музыкой и танцами, поил допьяна вельмож и духовника на вечерних пирушках, причем немчин в трубы трубил и в органы играл; дал детям учителя, западнорусского ученого монаха, который повел преподавание дальше часослова, псалтыри и Октоиха, учил царевичей языкам латинскому и польскому». При всем при том верный заветам старины царь требовал от придворных, чтобы они «иноземских немецких и иных извычаев не перенимали, волосов у себя на голове не подстригали, також и платья, кафтанов и шапок с иноземских образцов не носили и людям своим по тому ж носить не велели».

Доброта и мягкость характера Алексея заслужили ему прозвание «тишайшего царя». Это означало, что при нем не рубили головы.

Однако же, как указывает все тот же Ключевский, Алексей страдал вспыльчивостью, легко терял самообладание и давал излишний простор языку и рукам. Бранился он частенько и со всеми, не исключая патриарха Никона, которого порой обзывал «мужиком и сукиным сыном». Сильно гневался царь, когда сталкивался с нравственным безобразием, как он его понимал, и особенно не терпел надменности и пустой похвальбы.

«Кто на похвальбе ходит, всегда посрамлен бывает» — таково было житейское наблюдение царя. В 1660 году князь Хованский был разбит в Литве и потерял почти всю свою двадцатитысячную армию. Царь спрашивал в Думе бояр, что делать. Боярин И. Д. Милославский, тесть царя, не бывавший в походах, неожиданно заявил, что если государь пожалует его, даст ему начальство над войском, то он скоро приведет пленником самого короля польского. «Как ты смеешь, — закричал на него царь, — ты, страдник, худой человечишка, хвастаться своим искусством в деле ратном! когда ты ходил с полками, какие победы показал над неприятелем?» Говоря это, царь вскочил, дал старику пощечину, надрал ему бороду и, пинками вытолкнув его из палаты, с силой захлопнул за ним двери.

На хвастуна или озорника царь вспылит, пожалуй, даже пустит в дело кулаки, если виноватый под руками, и уж непременно обругает вволю. Алексей был мастер браниться той изысканной бранью, какой умеет браниться только негодующее и незлопамятное русское добродушие.

Казначей Саввино-Сторожевского монастыря, что у Звенигорода, отец Никита, выпивши, подрался со стрельцами, стоявшими в монастыре, прибил их десятника (офицера) и велел выбросить за монастырский двор стрелецкое оружие и платье. Царь возмутился этим поступком. «До слез ему стало, во мгле ходил», по его собственному признанию. Не утерпел он и написал грозное письмо буйному монаху. Характерен самый адрес послания: «От царя и великого князя Алексея Михайловича всея Руси врагу Божию и богоненавистцу и христопродавцу и разорителю чудотворцева дому и единомысленнику сатанину, врагу проклятому, ненадобному шпыню и злому пронырливому злодею казначею Миките». Но прилив царского гнева разбивался о мысль, никогда не покидавшую царя, что на земле никто не безгрешен перед Богом, что на Его суде все равны, и цари, и подданные, — в минуты сильнейшего раздражения Алексей ни в себе, ни в виноватом подданном старался не забыть человека. «Да и то себе ведай, сатанин ангел, — писал царь в письме к казначею, — что одному тебе да отцу твоему диаволу годна и дорога твоя здешняя честь, а мне, грешному, здешняя честь аки прах, и дороги ли мы перед Богом с тобою и дороги ли наши высокосердечные мысли, доколе Бога не боимся».

Слов нет, подкупает и изобретательный слог царя, и его богобоязненность, а особенно тонкое понимание суетности, мелочности и даже ложности многих лишь внешне выделяемых понятий и ценностей, включая и превратно толкуемую честь.

В своих записках «Путешествие в Московию» австрийский дипломат Августин Мейерберг, прибывший ко двору русского царя от имени императора Леопольда I для посредничества между Россией и Польшей, отмечает, что иностранцы не могли надивиться тому, что московский царь при беспредельной власти своей над народом, привыкшим к полному рабству, не посягнул ни на чье имущество, ни на чью жизнь, ни на чью честь.

Воистину замечательный был царь Алексей Михайлович Романов.

Но столь же справедливо утверждение, что отвратительны были тогдашние рабство и холопство, пронизывавшие общество сверху донизу. И ведь именно при этом «тишайшем» царе укрепилось и окончательно оформилось крепостное право, так сильно затормозившее развитие России в последующие века.

И мы не можем ныне не задуматься, а как в действительности решались немаловажные для всякого общества вопросы личного достоинства и чести в те времена на русской земле?

Стрельцы. Литография середины XIX в.

«Необходимо припомнить, — отмечал историк Иван Егорович Забелин, большой знаток русского XVII века, — что старое наше служивое сословие — боярство и дворянство, исполнено было непомерной щекотливости в отношении своей чести; не той, однако ж, чести, которая служит выражением сознания в себе человеческого достоинства; тогдашняя честь заключалась в отечестве, то есть в значении рода, к которому лицо принадлежало, собственно в почете, каким пользовался этот род и каким по нисходящему порядку должен был пользоваться всякий родич. Само собой разумеется, что власть с течением времени все больше и больше усиливала такие понятия о чести, строго охраняя законодательством честь высших сановников и вообще своих слуг, следовательно, всех служилых людей земли. В ее прямом интересе было поддерживать и соблюдать известное почетное значение лиц и целых родов, которые помогали ей в приобретении, в устройстве и охранении земли, потому что эти лица и роды представляли ту же власть, были ее органами. Таким образом, понятия о честности известного рода или известного лица ограничивались только представлениями о служебном почете, о мере жалованья, то есть расположения государя и близости к его особе. Только этим путем мог возвыситься человек и за ним весь его род. Разумеется, в обществе, пропитанном родовым началом, по которому все старое почиталось неизмеримо выше всего молодого, и старая, то есть заслуженная целыми поколениями, честь всегда почиталась больше чести молодой, хотя бы и более заслуженной».