Он следил за подрагивавшей узкой рукой, и Алиса, смягчившись от ласкового голоса мужа, взглянула на него с благодарностью. «Как он устал, ведь и он тоже устал… Эта усталость убивает… Я засыпаю стоя, вот что со мной происходит…»
Мишель рассудительно покачал головой.
– Эта признательность тебе не к лицу… Что, по-твоему, я собирался сделать? Всё тут переломать, выбросить тебя на улицу? Взбудоражить всю округу?
Она прикрыла глаза, взгляд снова стал невидящим, отстранённым.
– Нет-нет, конечно, не это…
Он уловил в этом ответе двусмысленность, выпятил подбородок, сжал в карманах тяжёлые кулаки:
– А может быть, правильно сделал бы… Глупо было думать, будто мы больше не заговорим об этой истории…
Он с важным видом выдохнул: «Пффууу…», побагровел и большими шагами подошёл к стеклянной двери – солнце уже покидало её. Птицы спешили за уходящим лучом, пчёлы больше не залетали в глубокую нишу окна. На секретере лежал потускневший бювар из лилового сафьяна.
«Скоро вечер…» Алиса содрогнулась от изнеможения, прилегла на диван и укрыла ноги клетчатым пледом, который оставался в Крансаке на весь год и был кругом в дырках от моли и подпалинах от послеобеденных сигарет.
«Если я попрошу дать мне сигарету, примет ли он это за браваду или же сочтёт преступным безрассудством?» Она не отрывала взгляда от спины Мишеля, чья фигура чётко вырисовывалась на фоне стеклянной двери. «Изображает разъярённого быка. Шевелит ноздрями и весь надувается. Может быть, он в бешенстве. А может быть, холоден в душе. Не разберёшь их, этих полуюжан. Возможно ли, чтобы всё рухнуло, и притом по моей вине? И часа не прошло с тех пор, как всё изменилось, а я уже без сил. Будь я уверена, что он не страдает, то послала бы всё подальше, взяла бы грелку в постель и легла бы спать… Но если он страдает, это недопустимо, это несправедливо, это нелепо… Мишель, толстый мой Мишель…»
Он обернулся в тот самый миг, когда она мысленно звала его, и, поражённая этим маленьким чудом, она едва не раскрыла ему объятия.
– Нет, – сказал он, возвращаясь к своей угрозе, – глупо думать, будто всё кончено. Всё только начинается.
Она закрыла прозрачные глаза, уронила голову на подушку из поблёкшего шёлка и протестующе подняла руку:
– Послушай, Мишель… Это… Эта глупость, которую я сделала…
– Эта гнусность! – сказал он с силой, но не повышая голоса.
– Эта гнусность – в общем, называй как хочешь, – эта гнусность, которая ненадолго вторглась в мою жизнь, пока тебя не было рядом, она началась и кончилась меньше чем за четыре недели… Что? Нет, нет и нет! Не смей всё время перебивать меня! – вдруг вскричала она и снова открыла глаза, в полутьме ставшие почти синими. Ты дашь мне выговориться!..
Не отвечая, он бросился к полуотворённой двери, тщательно и бесшумно закрыл её:
– Ты в своём уме? Они же там, на кухне, обедают… Можно подумать… право же… можно подумать… Честное слово! А почтальон, который, наверное, как раз сейчас поднимается на пригорок?
Он говорил невнятно, кричал шёпотом, предусмотрительно стараясь подавить гнев. Порывистым движением он указал на стеклянную дверь, и Алиса заметила: он открывает рот так, что получается прямоугольник, как у маски из античной трагедии. Но она бесшабашно встряхнула плечами и подхватила:
– А пастушонка ты забыл? А Шевестра, который, конечно же, притаился где-то поблизости? А барышню с почты, которая, возможно, надела свою воскресную шляпку и направилась сюда – просить тебя похлопотать о её продвижении по службе? Ты ведь их боишься, считаешься с ними, они занимают твои мысли, верно?
Она снова откинулась на диван и, согнув руку, локтём прикрыла глаза. Он услышал глубокие вздохи, похожие на рыдания, и склонился над ней:
– Чёрт побери! Возьми же себя в руки… Так что я тебе говорил. Алиса? Скажи, ты отдаёшь себе отчёт…
Она открыла раскрасневшееся, но не заплаканное лицо и в гневе приподнялась, повернувшись к нему:
– Не знаю, что ты мне говорил! Мне наплевать на то, что ты там говорил! Но я точно знаю: если ты из-за того, что я раз в жизни переспала с другим, решил отравить существование нам обоим, то мне лучше сразу уйти! Вот так! Нет уж, с меня довольно!
Она стукнула кулаком по пыльной шёлковой подушке, и её резковатый голос вдруг зазвучал хрипло:
– Я несчастна, Мишель, пойми же, я не привыкла быть с тобой несчастной!..
Неподвижно склонившись над ней, он ждал, пока она умолкнет, но словно бы уже не слушал:
– Раз в жизни, говоришь? Переспала один раз? Один-единственный раз?
Тревога, состарившая Мишеля, наивная надежда, подобно затаённой улыбке засветившаяся в любимых глазах, чуть не вынудили её солгать, но она вовремя спохватилась, что уже говорила о четырёх неделях… Она села, вынудив Мишеля выпрямиться, вытерла взмокший лоб, и чёрная чёлка встала дыбом.
– Нет, Мишель. Это не было случайностью или неожиданностью. Я в своих чувствах не настолько капризна… и не настолько требовательна.
Он поморщился и умоляющим жестом призвал её замолчать. Он малодушно отвернулся от лихорадочно возбуждённой, подурневшей, растрёпанной Алисы, потому что именно так, наверное, выглядела та Алиса, над которой восторжествовал другой. Она увидела мужа поникшим, обезоруженным – без признаков напускного гнева, без судорожного стремления нравиться – и быстро придумала, как его излечить.
– Послушай, – сказала она, понижая голос, – послушай меня… Чего ты хочешь? Ты, конечно же, хочешь правды. Ты глупейшим образом хочешь правды. Если я не расскажу тебе, как говорится, всё, ты нас обоих замучаешь – нет, хуже, до смерти занудишь этой историей…
– Выбирай выражения, Алиса!
Она поднялась с дивана, потянулась, смерила его взглядом:
– Ради кого? Это и есть начало правды. Итак, ты будешь портить нам жизнь, пока не добьёшься своего? Уж это не займёт много времени. Ты своего добьёшься. И не далее как сегодня вечером, когда мы останемся одни, когда я не буду чувствовать в доме…
Не закончив фразу, она взглянула на дверь и направилась в спальню.
– Куда ты? – по привычке спросил Мишель. Она обернулась, и он увидел изменившееся лицо: поблёкшие глаза, блестящий приплюснутый нос, бледные губы.
– Надеюсь, ты не думаешь, что я покажусь им с такой физиономией?
– Нет… Я хотел сказать: чем ты займёшься потом? Она дёрнула подбородком в сторону окна, чистого неба, долины, видневшейся сквозь узкие листья и заострённые почки…
– Я хотела пойти погулять… Нарвать жёлтых нарциссов… Посмотреть, не распустились ли ландыши в роще Фруа… Но теперь…
У неё набрякли веки, и Мишель отвёл глаза: её слёзы всегда лились с такой юной безудержностью, что это переворачивало ему душу.
– Ты не захочешь… тебе, конечно, неприятно будет если я пойду с тобой!
Она порывисто положила ему руки на плечи, от чего на лиф голубого платья скатились две крупные слезы.
– Мишель! Да нет же! Пойдём, Мишу! Пойдём вместе. Сделаем что можем. Давай перейдём на другой берег и пройдёмся в Сен-Мекс за свежими яйцами. Подождёшь меня?
Он кивнул ей, стыдясь своей покладистости, и опустился в кресло в ожидании жены. Когда она вернулась – напудренная, чуть подкрасившая покрасневшие веки, с шапкой волос, шёлковой лентой обтягивавшей лоб, он спал, сражённый сном, грубым, но милосердным. Он даже не слышал, как она вошла.
Он спал, вывернув шею, вдавив подбородок в галстук, и выглядел подурневшим, смирившимся. Раскрытые ладони слабо вздрагивали. Несмотря на короткий нос и подбородок римлянина, придававшие его лицу твёрдость, он походил на постаревшего ребёнка, осенённый тронутыми сединой, но ещё густыми волосами, которые вились кольцами, когда он их не помадил.
Склонившись над ним, Алиса старалась дышать неслышно, боялась, что скрипнет старый паркет, прогибавшийся под ногой. Она не решалась ни разбудить Мишеля, ни дать ему выспаться. «Ещё вчера я укрыла бы ему колени старым пледом… Или крикнула бы: "Мишель, на дворе такая красота, выходи на улицу! Мишель, ты так растолстеешь…" Но сегодня…» Она попыталась обрести хоть малую толику прежнего легкомыслия, призналась себе: «Не очень-то представляю, как принято вести себя в моём положении…»