– Я положила тебе на кровать нагретый халат, Мишель, – сказала она ещё с порога. – По вечерам здесь так… Видишь, я надела тёплую блузу… Марии нужно что-нибудь?
Мария, любившая такое непрямое обращение, внимательно изучала длинную блузу из белого мольтона, красные шёлковые штанишки, узкие в щиколотках, и под её взглядом Алиса спокойно обвила рукой шею мужа.
– Ничего не нужно, – сказала Мария, – И так всё хорошо.
– Да, особенно сидр откупорила хорошо, – проворчал Мишель. – А ей и так сойдёт. Что будем лопать сегодня вечером, Марьюшка?
– Протёртый суп, стало быть.
– А ещё?
– Карамельный крем. Я хотела было потушить мясо, но мадам сказала…
– Мадам правильно сказала, – перебил он. – Давай, беги. И накорми нас вовремя, не то лишу наследства!
Когда они остались одни, Алиса попыталась было осторожно убрать руку. Но голова мужа вдруг жадно приникла к сгибу её локтя, зажала его между плечом и щекой, сотрясавшимися от глубоких и частых вздохов, разгорячённое лицо обдавало её запястье знакомым запахом; она безжалостно высвободилась.
– Перестань! – властно приказала она. – Неужели не стыдно? Потерпи немного, в конце концов! Скажем Марии, что хотим лечь пораньше…
Она не посмела выказать, до какой степени эта мужская необузданность, этот его лепет и судорожные всхлипывания оставляли её равнодушной и задевали её гордость. Мишель совладал с собой и встал:
– Я сейчас вернусь. Вода уже нагрелась?
Его живые глаза, казавшиеся золотистыми от предзакатного света и непролитых слёз, с завистью глядели на умытое, напудренное лицо Алисы, её бело-красный костюм.
– Нагрелась… для них, – пожав плечами, ответила Алиса. – Что они понимают в горячем и холодном?
Оставшись одна, она в свою очередь заслушалась пением ближнего соловья, которому издали вторили остальные. Ближний был виртуоз, его мощно и безупречно льющийся голос, блеск и изысканность исполнения были несовместимы с живым чувством. Но когда он умолкал, снова становился слышен смягчённый расстоянием, независимый и слаженный хор дальних певцов, пренебрегших покоем гнёзд, где высиживали птенцов их подруги.
Алисе не по душе были эти зеленеющие сумерки, окрашенные багрянцем на западе, над невидимой отсюда рекой. Но одиночество, молчание и весенний холодок, предвестник ночи, возвращали ей силы и рождали странное нетерпение, похожее на предвкушение блаженства. Мишель всё не шёл, и она стала прохаживаться по ничем не ограждённой террасе, борясь с дрожью, с соблазном трусости и всеми безымянными и бесформенными спутниками нервозного страха.
Она не могла думать о своём проступке иначе, как о глупости, непростительной и пустячной. И не столько кляла себя за ненаходчивость и неумение лгать, сколько стремилась предотвратить последствия. «Надо это уладить, поправить как-нибудь… У нас с ним никогда ничего подобного не было! И он ещё вздумал раздуть из этого трагедию! А уж ему-то трагедии так не к лицу…» Она расчётливо, на всех парах, уносилась от рокового утреннего часа, который назвала «часом пурпурного отблеска», и спешила к определённому ей судьбой призванию не слишком щепетильной миротворицы: скрывать, заглаживать, забывать…
В долине раздался гудок паровоза, потом неспешное пыхтение, и поезд остановился у вокзальчика. Когда он ушёл, в неподвижном воздухе ещё долго висели шары белого пара.
«Четверть восьмого, – определила Алиса. – Сядь я на этот поезд, успела бы в Лор-Лезьер к экспрессу и через два часа была бы дома, в Париже… Глупо ломать тут себе голову. Этот скверный вечер пришёл и уйдёт, как любой другой. Не можем же мы всю жизнь обсуждать эту историю с Амброджо! Завтра с этим надо покончить, или…»
Её окликнул Мишель, и она нахмурилась, найдя, что в туго подпоясанном вигоневом халате у него на удивление бодрый и живой вид. «До чего гадкий», – подумала она. Чуть наклонила голову, сделалась кроткой и весело крикнула Марии, чтобы та подавала суп.
За столом она играла в игры Мишеля не хуже его самого. В тусклом свете люстры на её волосах, которые она успела смочить и пригладить, играл чудесной яркости отблеск, круживший при каждом движении её круглой головки. Когда она поднимала взгляд к старой люстре с выцветшим абажуром, её прозрачные глаза становились молочно-голубыми, глядели дерзко и в упор, как у слепых. В такие мгновения Мишель переставал есть, клал ложку на край розетки с карамельным кремом и ждал, когда Алиса смягчится – как он говорил про себя, «образумится».
«Она ждёт. Храбрится, хотя ожидание ничего не даст». Потому что ночь, возвращение того часа, когда ещё накануне они были счастливы до глубины естества, исполнены гордости оттого, что способны дарить и получать в дар, – ночь дозволяла ему буйство, ускользавшее от него весь день, и такое любопытство, что он не чувствовал вкуса ни еды, ни питья. Он смотрел, как Алиса кладёт себе вторую порцию карамельного крема, слышал, как она говорит:
– Мария превзошла себя. Поздравляю, Мария.
По ту сторону стола глазки Марии сверлили затылок Мишеля.
– Да нет, крем у меня не очень получился, вот мсье что-то ничего не говорит.
– Я? – воскликнул Мишель. – Не могу же я делать два дела сразу: есть и хвалебные песни тебе петь! Знаешь, что я тебе скажу, старая ты коза? Протёртый суп даст сто очков вперёд этому крему. Не суп, а прямо-таки бархат с перчиком, верно, Алиса?
Поскольку он сидел спиной к Марии, то позволил себе, продолжая громко смеяться, хлестнуть жену презрительным взглядом. Она не шелохнулась, сложила салфетку, встала и предложила с самой что ни на есть безмятежной наглостью:
– Кофе будешь?
Удивление Мишеля было ей наградой:
– Кофе? Как это? Вечером?
– А разве ты не собирался поработать после ужина? Тогда, может, липовый отвар?
– Липовый отвар, если не возражаешь.
– Конечно, не возражаю. Мария, подайте мне, пожалуйста, тоже липового отвара.
За время ужина гостиная-библиотека наполнилась свежестью. Первые крохотные ночные мотыльки возникали из ночной тиши и становились пленниками гибельного пространства вокруг двух ламп. Алиса расправила сборчатый полотняный абажур на фаянсовой вазе, возведённой в ранг художественно исполненной лампы. Мишель вглядывался в полутьму, измеряя на глаз два громоздких книжных шкафа, верхние края которых упирались в потолок.
– Как же это Эсканья не установил здесь розетку?
Тут такой мрак. Ты ему не говорила, что это надо сделать?
– Могу завтра сказать.
– А-а, завтра… – вяло отозвался он.
Алиса обернулась так резво, что чуть не опрокинула лампу.
– Что «а-а, завтра…»? Ну да, как же, ведь завтра жизнь кончается, земля завертится в другую сторону, так? Дом рухнет, мы разведёмся, раззнакомимся, ты мне будешь говорить «вы», а я к тебе буду обращаться «мсье»? Так что ли прикажешь понимать твоё «а-а, завтра…»? Скажи, так что ли?
Он заморгал, едва не попятился от этого словесного напора, от воинственного желания напасть, поменяться ролями, опередить его во всём, что он наметил сделать, во всём, что он ещё не успел наметить. Алиса вдруг умолкла и прислушалась.
– Быстро же она сегодня принесла липовый отвар, – пробормотала она. – Обычно по часу ждать приходится…
Она пошла навстречу Марии, отворила и придержала непослушную дверь. Мария поспешила уйти, но на пороге обернулась и с напускной робостью спросила:
– Мадам… Я насчёт того, что завтра утром надо купить… Мадам не передумала?
Алиса пустила в сторону Марии дым сигареты.
– Конечно, нет. Вы что, забыли? Рагу из голубей, а для начала яичница с салом. Разве в меню что-то не так?
– Нет-нет, мадам… Я просто сказала… Спокойной ночи, мсье, спокойной ночи, мадам…
Она вышла нарочито торопливо и смущённо, и Алиса, сжав кулак, показала им на закрывшуюся дверь:
– Видел? Всё слышал? А как озирается, ищет кругом улики! Она чует всё, что мы хотим скрыть! И всё это – по твоей милости.